Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 49 из 103

В этом-то свете и возникли блестящие и до ужаса знакомые сапоги.


Но что мне ребенок, разрывы и горны!

Что мрак беспросветный! Что свет скоротечный!

Когда в моем сердце, как дятел, упорно

Стучит Проведенье, зовя меня в Вечность…

А люди, такие безмозглые твари,

Им все нипочем… им все нипочем…


Увидев сапоги возле своей кровати, Михаил отшатнулся к стене, замер и окоченел. И не то чтобы он сразу же догадался, чьи это сапоги, но зато он хорошо помнил, как приходили другие незадолго до нового года в таких же сапогах и чем закончился их визит. Вот подошла и его очередь.

— А-а, болеешь, — произнес товарищ Снидайло ворчливым голосом и, заглянув Михаилу в лицо, стал стаскивать с себя пальто.

Но даже узнав товарища Снидайло, Михаил оставался все в том же неподвижном, окоченелом состоянии, а в его голове продолжал выстукивать одни и те же слова автомат-рифмователь, будто заезженная патефонная пластинка, так что Михаил никак не мог связать знакомые до последней складки сапоги с их обладателем и сделать из этого тот неизбежный вывод, что уж эти-то сапоги ему ничем грозить не должны.

Между тем товарищ Снидайло, повесив пальто на вешалку у двери и туда же приспособив шапку, обеими ладонями пригладил свои редкие волосы на бугристой голове, извлек откуда-то объемистый сверток, приблизился к Михаилу, следившему за каждым его движением широко раскрытыми черными глазами сквозь толстостеклые очки, вынул из его безвольных рук тетрадь и ручку, в тетрадь заглянул, хмыкнул:

— Вирши сочиняешь? Шо ж, цэ дило добре…

И прочитал вслух первые же попавшиеся на глаза строки:


Струилась серая река

людей, людишек, людевидных.

Над ними рдели облака,

сочась мочой…


Дальше читать не стал, изумленно покрутил головой, закрыл тетрадь и вместе с ручкой положил на стол. После чего повертел в руках хиленький стул на гнутых ножках, отставил его в сторону, освободил табуретку, принесенную Марой, от чернильницы-непроливашки, покачал табуретку, пробуя на прочность, сел, широко расставив ноги, положил на стол пакет и стал его разворачивать.

В пакете оказались яблоки, мандарины, шоколадные конфеты, печенье в пачке, банка с малиновым вареньем, что-то еще. Вынимая продукты из пакета, товарищ Снидайло каждый предмет показывал Михаилу, называл и клал на стол, будто производил опись или собирался передать ему эти продукты под расписку.

— Варенье сам варил, — похвастался товарищ Снидайло без всякого выражения в лице и голосе. — От простуды очень помогает. — Помолчал, добавил: — Народное средство. — Оглядел разложенные на столе гостинцы, пояснил: — Остальное — на казенные деньги куплено в спецмаге. Мы своих людей ценим, в беде не бросаем. Так-то вот, товарищ Золотинский.

Еще раз окинул комнату цепким взглядом выпуклых карих глаз, заглянул в лежащие на столе рецепты, покачал головой, хлопнул по массивным коленям широкими ладонями, встал, пошел к двери, стал одеваться.

— Ну, значит, поправляйся. Хворать революционеру в наше время негоже. Хотя, конечно… Ну, будь здоров! До побаченьня! Да. — Помедлил и сообщил, видимо, надеясь доставить своему секретному сотруднику приятное: — А студенты твои раскололись: контриками оказались. Как я и предполагал. И сосед твой тоже. Так-то вот.

Приоткрыл дверь, как это совсем недавно делала Мара, выглянул в коридор, прислушался, шагнул за порог. Был — и нету.

Остались на столе разложенные фрукты, рассыпанные конфеты, между ними гордо возвышалась банка с вареньем, накрытая вощеной бумагой и перевязанная бечевкой.

Глава 28

Почему-то визит товарища Снидайло напугал Михаила не меньше, чем визит гэпэушников в предновогоднюю ночь. Он даже не пытался объяснить, откуда у него этот страх и имеет ли он под собой основание.

Пока в комнате находился товарищ Снидайло, Михаил не произнес ни звука, он только следил за каждым движением гостя широко раскрытыми глазами, жалко кривил рот, медленно смаргивал да иногда кивал головой. А в это время автомат, еще не выработавший дневного ресурса, выйдя из состояния механического шока, продолжил производить рифмованные строчки, возникавшие как бы из ничего и в никуда пропадавшие.

Но вот товарища Снидайло не стало, и в сознание Михаила требовательно постучалось нечто, заставив его схватиться за ручку и тетрадь:


Лишь два звонка — и грохот сапог;

Снег на барашковых воротниках…

Дьявол звонил в эту ночь? Или бог?

В чьих мы сегодня незримых руках?

Жду я с надеждой ответ у рассвета, —

Холод промозглый мне вместо ответа.

Да на столе мандарин и конфета,

Банка с вареньем да звоны в ушах…


Записав, Михаил вспомнил, что товарищ Снидайло держал в руках его тетрадь, прочитал в ней несколько строчек, и, не исключено, снова придет и захочет прочитать больше и более внимательно. И что тогда?

Ужасное волнение охватило Михаила. Начиная с ног, подбираясь к голове, попеременно вздрагивала то одна часть тела, то другая; вот мелко затряслась голова, челюсть отвалилась, в углах рта показалась слюна. Тут же поэт почувствовал, как пробудилась и вновь пришла в движение свинцовая глыба в его черепной коробке. На этот раз — раньше обычного времени.

Михаил поспешно проглотил несколько порошков сразу, накапал, расплескивая, целую ложку капель, охватил голову руками, заскулил тихонько, раскачиваясь из стороны в сторону. А глыба качалась в его мозгу, перетирая в бесполезную пыль драгоценные поэтические клетки.

Через какое-то время боль в голове утихла, зато появилось странное беспокойство. Михаил несколько минут вертелся на постели, напряженно оглядывая свою комнату, иногда шаря руками между стенкой и кроватью, затем поспешно выбрался из-под одеяла. Беспокойство, тревога, страх перед неизвестностью заставили его кое-как одеться, собрать все свои тетради.

Теперь он вертелся на одном месте между столом и дверью, прижимая тетради к груди и что-то ища безумными глазами. Наконец взгляд его остановился на столе, в нем появилось что-то осмысленное и по-детски радостное. Михаил уронил тетради на кровать, схватился обеими руками за свисающую со стола клеенку, потянул. С громким стуком посыпались на пол мандарины и яблоки, раскатываясь по всей комнате, почти беззвучно упала и разбилась банка с вареньем, и кровавая лужа стала медленно растекаться, охватывая бурую ножку стола.

Однако это вызвало у Михаила лишь злорадную ухмылку. Он бросил клеенку на кровать, долго возился, заворачивая в нее тетради. Затем влез в свое пальто, сунул ноги в ботинки, запихнул сверток за пазуху и, давя мандарины, выскользнул из комнаты в коридор. Здесь он постоял немного, прислушиваясь и дрожа, затем открыл наружную дверь, ведущую на лестничную площадку, протопал по ступеням, оставляя за собой кровавые следы варенья, чувствуя, как все его существо охватывает крылатая радость освобождения. Вот он выбрался во двор-колодец, прошмыгнул под аркой на улицу и двинулся по тротуару на дрожащих и подгибающихся ногах. Со стороны он походил на пьяного, упорно пробирающегося в сторону дома.

Михаил Золотинский долго плутал в узких переулках и улочках, держась подворотен и затаиваясь, едва впереди показывался одинокий прохожий. Снег громко скрипел под его башмаками, обутыми на босу ногу, пар окутывал лицо, облеплял сосульками поднятый воротник, отросшую бородку и усы, непокрытую голову, брови и даже ресницы.

Михаил не знал, куда идет, он не представлял, сколько сейчас времени, а когда до его слуха донеслись фабрично-заводские гудки, даже не попытался вспомнить, с чем они связаны. Ему все время казалось, что за ним следом идет товарищ Снидайло, чтобы отнять заветные тетради.

Иногда слышались фырканье лошади и окрики кучера, рокот автомобиля и трель милицейского свистка. Тогда Михаил, не оглядываясь, кидался в первую попавшуюся подворотню и вжимался в какую-нибудь темную нишу, а через минуту-другую выбирался из нее и продолжал свой путь.

Он не заметил, как вышел к чугунной ограде Летнего сада. Долго шел вдоль нее, пряча лицо от встречных прохожих за воротник, посверкивая поверх него широко распахнутыми глазами, наконец достиг калитки, свернул на едва утоптанную тропу.

Ветви деревьев и кустов пушились инеем. Ворона села на ветку у него над головой — иней ссыпался с ветки и, серебрясь в сером воздухе, опустился Михаилу на голову, воротник и рукава.

Ворона наклонилась к нему и отвратительно каркнула. Михаил вздрогнул, присел даже, потом, выпрямившись, замахал свободной рукой, закричал что-то нечленораздельное. Его крик поднял десятки, если не сотни, ворон и галок, мир наполнился их мерзкими криками, они проникали в мозг и толкали, толкали свинцовую глыбу вверх, к серому небу, к серебристым вершинам деревьев.

Вдруг ближайший куст вспыхнул голубым пламенем. Пламя качалось на одном месте, слегка поворачиваясь то влево, то вправо. Вот оно приняло очертание старца — в белой бороде и длинных, ниспадающих на белые одежды белых волосах.

"Бог, — подумал Михаил без удивления и страха. — Вот Он какой — Бог. Однажды Он явился Моисею… и тоже из куста… но в виде огня. Теперь явился мне. Значит, не зря мне представлялась моя участь — участь Мессии. Это Он выбрал меня, единственного из всех живущих, это Он заставил меня писать мою поэму — мои сорок глиняных табличек. Скоро люди узнают о них, и я пойду… мы пойдем… они пойдут за мной и…"

Михаил вытянул вперед дрожащую руку, другой крепко прижимая к груди тяжелый сверток, и пошел к кусту, за которым, осыпанная снегом, мерзла статуя то ли Афродиты, то ли еще какой из греческих богинь.

Продираясь сквозь кусты, не чувствуя на морозе боли, Михаил, изодрал о ветки лицо и руки, а когда уткнулся в каменное изваяние, стал биться о него головой и кричать. На губах его выступила кровавая пена.