Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 50 из 103

На его крики сбежались люди, и он стал призывать их идти в Палестину, чтобы там построить настоящее коммунистическое общество, в котором не будет ни русских, ни евреев, ни татар, а будут одни коммунисты.

И читал им стихи, и совал свои тетради, уговаривая размножать их и передавать друг другу. И выкрикивал, выкрикивал, выкрикивал:


И, взявшись за руки, пойдем

Вослед за мною в Палестину,

На гору дружно мы взойдем,

Узрим прекрасную долину

И трупы смрадные врагов

Близ Иорданских берегов…


Люди, послушав немного, быстро расходились, боязливо оглядываясь. Только мальчишек становилось все больше: как раз в это время в школах закончились занятия второй смены. Мальчишки кружили вокруг поэта, кричали и свистели, кидались снежками и радостно хохотали, когда снежок залеплял ему лицо.

Прибежал запыхавшийся милиционер, отогнал мальчишек пронзительной трелью своего свистка, задержал двух зевак в качестве свидетелей, заставил их собрать разбросанные тетради и сложить в клеенку.

Еще через несколько минут приехала карета скорой помощи, два дюжих санитара накинули на Моньку Гольдмана белый балахон и затолкали его в фургон.

Мальчишки разбежались по домам, чтобы слопать свой суп и котлету и засесть за уроки, а дотошный милиционер долго бродил по истоптанному снегу, подбирая всякие предметы, могущие иметь непосредственное отношение к только что случившейся явно антисоветской провокации, как то: ученические ручки, клочки бумажек, пуговицы и даже одну чернильницу-непроливашку.

* * *

Товарищ Снидайло только что закончил разбираться в зашифрованных записях своего бывшего секретного сотрудника, месяц назад помещенного в психушку. Несколько тетрадей были заполнены плотными, убористыми письменами в виде крючков разной длины и ширины. Имелись и нормальные записи.

Таковой была последняя — про мандарин, конфету и банку с вареньем.

Расшифровать письмена оказалось совсем не трудно. Товарищ Снидайло, читая стихи, перемежаемые дневниковыми записями, сокрушенно покачивал бугристой головой: секретный-то сотрудник, оказывается, был ярым контриком: он не только писал антисоветские и антиреволюционные вирши, но и лепил в своих политдонесениях явную туфту, очерняя до последней крайности советскую действительность. А товарищ Снидайло так ему доверял, что даже не пожалел банки с собственноручно приготовленным вареньем.

Закончив разбираться в тетрадях, товарищ Снидайло уложил их в отдельную папку с надписью "Совершенно секретно", пробил дыроколом, зашнуровал, сделал опись, поставил дату: 26 февраля 1934 года. Затем расписался, опечатал и сдал в архив.

Конец десятой части

Часть 11

Глава 1

С утра ярко светило солнце, пощипывал морозец, но после полудня потеплело, и над Москвой стали собираться тучи, налитые свинцовой тяжестью. Они надвигались с северо-запада, медленно и неотвратимо. На солнце наползла мутная пелена, оно съежилось, потускнело и, вызолотив напоследок темно-лиловую клубящуюся бахрому туч, вытянуло вверх руки-лучи в поисках спасительной соломинки, не нашло ее и окончательно погрузилось в пучину.

Стемнело. Налетел ветер, заполоскал снежные космы с крыш и сугробов, собранных дворниками, выгреб из чугунных урн и понес по улицам и переулкам обрывки газет, обертки от конфет, окурки. Липы и тополя замахали ветками, стряхивая с себя иней и ледяные наросты, тревожный звон и ропот наполнили воздух ожиданием непогоды.

И вот — серый полог задернул небосвод, не оставив ни единого просвета. Снег, плотный, непроницаемый, закружился, завертелся волчком на продуваемых со всех сторон перекрестках, а по широким улицам и проспектам понесся наискось, заставляя прохожих прятать лица в воротники, идти то боком к ветру и снегу, то задом наперед.

В этот ненастный вечер в еврейском камерном театре на Малой Бронной давали "Тевье-молочника" по Шолом-Алейхему. Казалось, вся еврейская Москва, презрев непогоду, устремилась в одну точку. И даже те, кто едва помнил свой язык. Шли в основном на Михоэлса и Зускина, особенно блиставших в этом сезоне.

В фойе отряхивали пальто и шубки, вытертые лисьи воротники, осаждали гардероб, устремлялись в буфет согреться горячим чаем, занимали места в зале, откуда уже доносились звуки настраиваемых скрипок, вскрики саксофонов, рулады кларнетов, оглядывали партер и ложи в поисках знакомых лиц, переговаривались, мешая русскую речь с еврейской, украинской, белорусской, грузинской и еще бог знает какой.

Прозвенел второй звонок, людской муравейник пришел в еще более стремительное движение, растекаясь по лестничным маршам и коридорам. Это все был служивый люд, протирающий штаны и юбки в наркоматах, райкомах партии и райсоветах, в отделах НКВД и ОГПУ, в издательствах, редакциях газет и журналов, в театрах, на радио, на продуктовых и промтоварных базах, в торговых точках, в банках, в ювелирных и художественных мастерских, наконец, дома, за писанием романов, повестей и стихов, прославляющих революцию, социализм, гений великого вождя и учителя товарища Сталина.

До революции мало кто из них зарабатывал свой хлеб, стоя у заводских или фабричных станков, а все больше адвокатами, лавочниками, аптекарями, ремесленниками. Если кто и тяготел к какой партии, то в лучшем случае к меньшевикам или эсерам, а то все больше к еврейскому Бунду, к сионистам. До самого последнего дня многие из них боролись с большевиками, иные тянулись даже за кадетами, но едва большевики взяли власть, переметнулись к ним и сами стали неотъемлемой частью этой власти. Конечно, не о такой жизни они мечтали, не о такой своей роли в этой жизни, не о такой власти, но большинство из них было уверено, что любую власть можно приспособить к своей выгоде.

А какие удивительные лица являлись здесь, какие типы! Казалось, все, что есть в человечестве разнообразного и примечательного, выставило свои особенности в этих типах на всеобщее обозрение: носы и губы разных форм и размеров, глаза и волосы всевозможных расцветок, фигуры немыслимых пропорций. Тут можно было встретить индуса и араба, турка и грека, грузина и армянина, шведа и немца, англичанина и испанца, попадались славянские лица, и бог знает еще какие — от каждого народа на земле взял что-то еврей себе, ни с кем не смешавшись, не сроднившись, не сблизившись, сохранив свое лицо, свои повадки, свою особость, по которым они безошибочно узнают друг друга в толпе, сливаясь с нею до поры до времени.

И вот они собрались вместе — маленький Израиль посреди заснеженной Москвы. Они узнавали знакомых, друзей, перекликались через весь зал, захлебывались словами, сияли глазами, улыбками, жестикулировали, и гул голосов, в которых ощущались отзвуки всех языков и наречий, раскатывался под сводами театра.

Но не все спешили занять свои места в зрительном зале, не всех интересовал "Тевье-молочник" с Михоэлсом и Зускиным. Некоторые товарищи сразу же после второго звонка кинулись в туалет, а там, воровато оглянувшись, прошмыгивали в дверь с надписью "Служебное помещение. Посторонним вход воспрещен", вступали в полутемную каморку и натыкались на грузного человека в большой испанской шляпе с пестрыми лентами, низко надвинутой на глаза, сидевшего за небольшим столом.

Наткнувшись на этого человека, таинственные посетители с достоинством протягивали ему сегодняшний номер газеты "Правда", сложенный таким образом, чтобы видна была лишь нижняя часть портрета товарища Сталина. Человек брал газету, совал ее в ящик стола, взамен выдавал номерок, точь-в-точь как в гардеробе.

Далее таинственные посетители попадали в коридор, шли мимо каких-то закрытых дверей, потом спускались по лестнице вниз, еще одна дверь, еще несколько ступенек, большое, теряющееся в полумраке помещение, заполненное театральным реквизитом, пропахшее пылью и мышами. Хотя посетители двигались почти на ощупь между нагромождением столов, стульев, холстов и прочего хлама, они чувствовали себя вполне уверенно: знать, совершали сей путь не впервой.

Наконец они достигали очередной двери, из-под которой пробивалась яркая полоска света, и попадали в более-менее опрятную комнату с полукруглым столом посредине, гнутыми стульями вокруг него, с портретами членов Политбюро на стене, оклеенной зелеными обоями, и несколькими картинами, выполненными в модернистско-авангардистском стиле, и большим холстом, полностью закрывающим противоположную стену, на котором был намалеван пейзаж, вобравший в себя все, что можно встретить от гор Кавказских до гор Хибинских.

Никто из входящих не произносил ни слова, не делал лишних движений, к столу шел уверенно и занимал, судя по всему, лишь ему одному предназначенное место, после чего замирал над столом нахохлившейся вороной. Как и все остальные.

В течение нескольких минут собралось ровно двенадцать человек. Едва последний занял свое место, откинулся угол холста со всеобъемлющим пейзажем, из-за холста вышел крупный мужчина в черной маске и шляпе, в черном пальто, уселся во главе стола и заговорил:

— Товарищи, — произнес он негромко, глядя прямо перед собой сквозь прорези в черном картоне. — Нами получено письмо с той стороны. Устное письмо, разумеется. Я изложу только суть этого письма…

Оратор сделал паузу, давая присутствующим время сосредоточиться и оценить услышанное. Никто будто бы не шевельнулся при его словах, но какое-то едва заметное движение над столом все-таки возникло: то ли сдержанный вздох, то ли темные фигуры разом качнулись в сторону председательствующего.

А тот заговорил снова, но уже голосом, очень похожим на голос Льва Давидовича Бронштейна, то бишь Троцкого, каким все присутствующие помнили его еще пяти-шестилетней давности: резким, чуть хрипловатым и усталым:

— Несмотря на громкие, особенно в последнее время, крики о грандиозных успехах индустриализации и коллективизации, провозглашенных и осуществляемых Сталиным и его подручными вопреки законам истинного марксизма-ленинизма, внутренние противоречия как в самой партии, так и в обществе, явившиеся следствием нарушения этих законов, постоянно и неуклонно нарастают, подобно снежному кому, катящемуся с крутой горы. Основы этих противоречий кроются не только в режиме управления партией и страной, который окончательно скатился к личной диктатуре Сталина, но и в повороте всей внутренней политики в сторону термидора, в сторону контрреволюции и азиатского произвола, в возрождении традиций великорусской государственности и самодержавности, патриархальной семьи, в сторону бюрократизации власти.