Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 55 из 103

И тут взгляд Васькиных глаз отыскивает в толпе Ивана. Иван пытается спрятаться за спины, но вокруг все начинают тоже пялиться на него, расступаться и показывать пальцем. Иван попытался выскочить из круга и снова затеряться в толпе, но ноги почему-то не шли, будто подошвы приколотили к брусчатке крепкими гвоздями.

Вдруг сзади к нему подскочили, вывернули руки и, под свист и улюлюканье, поволокли на ту же виселицу, а рядом, откуда ни возьмись, бежит Мария и кричит, что она тоже дочь мельника-кулака и пусть ее повесят рядом с Васькой.

И так долго во сне все это тянулось, так громко кричала Мария и всякие люди, что Иван начал глохнуть. Но вот его подняли на табурет, и сам же Васька, с петлей на шее, широко разевая рот, надел на Ивана петлю, потому что руки у Васьки оказались почему-то развязанными. Иван вдруг почувствовал удушье и… проснулся.

Дышать действительно было тяжело: он спал на спине, неловко вывернув голову, видать, сильно храпел, отчего во рту пересохло, горло тоже драло от сухости.

Иван сел, налил из графина полный стакан кипяченой воды, выпил залпом, закурил.

Ходики на стене показывали половину шестого. Выходит, не сон его разбудил, а привычка просыпаться в одно и то же время. Теперь побриться, умыться, похлебать чаю и на работу. Все это Иван проделал автоматически, без единой мысли и желания. Внутри у него было пусто, как на пожарище, и только где-то под пеплом саднил дотлевающий уголек.

На проходной Иван неожиданно столкнулся с Василием Мануйловым.

— Привет, Иван! — воскликнул Василий и хлопнул его по плечу. — Я слыхал, ты на заводских соревнованиях занял первое место. Поздравляю! Молодец! Мне, что ли, спортом заняться? А? — говорил Василий, весело похохатывая, не замечая мрачного вида бывшего приятеля.

— Займись, если делать нечего, — холодно посоветовал Иван. И вдруг ни с того ни с сего ляпнул: — Вчера видел Марию Ершову. Сохнет она по тебе.

— Чего? — Васька даже остановился от неожиданности. — Какая такая Мария? А-аа! Вспомнил! Сохнет, говоришь? По мне? Вот чудачка! Она, что, сама тебе сказала?

— Нет, зачем же? Я и сам не слепой.

— А-ааа…

— Послушай, Вась! — схватил Иван Василия за руку и заговорил просительно, униженно заглядывая в его серые с зеленцой глаза: — Скажи ей, Мане то есть, что она тебе — до фонаря, скажи, что не любишь ее… Ну и все такое. Очень тебя прошу. А то, получается, что ты и сам не гам, и другим не дам. Не по-человечески это.

— Как я ей скажу, чудак? — опешил Василий. — Вот так вот пойти и сказать? — Посмотрел растерянно вверх, на высокую кирпичную трубу, из которой вдруг вырвался пар — и упал вниз, разрастаясь и ширясь, сиплый гудок. — Как это — пойти? А вдруг ты это все выдумываешь? Показалось — бывает ведь. Я приду, а она — здрасте вам! Нет, ты — чудак. Ей-богу, чудак! — засмеялся Василий облегченно.

— Зря ты так, — тихо произнес Иван побелевшими губами. И повторил с угрозой: — Зря ты так, Вася.

— Ну, зря не зря, а только глупость это. Если ты на нее имеешь виды, так и добивайся: я тебе не помеха. Что я, сводня, что ли? Вот выдумал! Да и некогда мне: сессия на носу.

Иван проглотил слюну, ощупал конверты в боковом кармане пиджака. Хрипло выдавил:

— Значит, не пойдешь?

— Конечно, нет! — воскликнул Василий. — Мало ли кто по мне сохнет, и я всех должен уговаривать?

— Смотри, Мануйлович, — пригрозил Иван, теряя голову. — Как бы тебе это боком ни вышло. В жизни оно всякое бывает…

— Ты — мне… — Глаза у Василия сузились, горбинка носа побелела, он шагнул к Ивану, но тот попятился, махнул рукой, повернулся и пошел к своему цеху.

— Придурок, — кинул вслед Василий, но не столько Ивану, сколько чтобы выплеснуть вспыхнувшую злость.

— Кого это ты так? — спросил у него знакомый формовщик, проходя мимо.

— Самого себя, — отшутился Василий и пошагал в свою сторону.

В обеденный перерыв, быстро съев в столовке тарелку щей, котлету с пшенкой и выпив компот, Иван решительно направился в административный корпус. После разговора с Василием Мануйловым он уже не испытывал ни малейших сомнений в своей правоте. Первый конверт, дождавшись, когда в коридоре никого не будет, опустил в ящик, висящий возле двери, за которой сидел заводской партийный организатор. На ящике было написано печатными буквами: "Для писем, заявок, предложений и пожеланий трудящихся масс".

Второй конверт сунул в щель, прорезанную в двери редакции газеты "Красный металлист", а третий конверт еще утром по пути на завод бросил в почтовый ящик, написав на нем всем ленинградцам известный адрес: улица Гороховая, 2, по которому располагалось ОГПУ.

Сделав свое дело, Иван вернулся в цех и до конца обеденного перерыва успел сгонять две партии в домино. На душе у него было как никогда спокойно, пришло даже почти физическое облегчение, будто он тащил-тащил на плечах тяжелую ношу и наконец сбросил ее, и теперь может разогнуться, оглядеться и брать у жизни все, что ни пожелает. Он смеялся по пустякам, подшучивал над товарищами, был говорлив, угощал папиросами и даже дал кому-то в долг три рубля.

И до самого конца рабочего дня, стоя возле станка и глядя, как резец снимает с огромной чугунной заготовки ломкую серую стружку, напевал песню из кинофильма "Веселые ребята":


Легко на сердце от песни веселой,

Она скучать не дает никогда…


И еще он думал, что Манька Ершова — девка совсем не видная, так себе, а он, Иван, вполне может найти себе и получше — какую-нибудь образованную, из тех, например, что ходят в театр.

Вот, например, взять Иду Казаник, из цеховой бухгалтерии. Она, распространительница билетов в театры и на концерты, девка очень даже ничего, в теле, даром что жидовка. Это она уговорила Ивана сходить в театр в самый первый раз, едва он появился на заводе и еще числился в учениках токаря, не зная, имеет ли право отказаться от такого предложения или нет. В театре Иван оказался впервые, все его там поразило своим великолепием, а спектакль поначалу он смотрел с недоверием, не мог разобрать ни слова, но к середине привык и даже начал переживать.

Через какое-то время та же Ида подошла к Ивану в другой раз, и все с такими же культурными словами, с таким же вежливым обхождением, какого Иван отродясь не видывал, вручила ему билет — и он снова оказался в театре. А потом уж и сам не заметил, как пристрастился к нему и не пропускал ни одной премьеры. Правда, не все поддавались на Идино культурное обхождение, предпочитая кино или еще что, но Ида не обижалась, всякий раз двигаясь от одного к другому и всем говоря одно и то же.

Если посмотреть на эту Иду как на женщину, то в ней, честно говоря, ничего такого нет, чем можно было бы прельститься такому парню, каким считал себя Иван Кондоров. Но, в конце концов, и на Иде Казаник свет клином не сошелся, есть и другие девушки, которые работают в заводоуправлении. Они тоже культурные и понимают вежливое обхождение. Только Иван их почему-то побаивается. А все оттого, что есть в них что-то непонятное ему, рабочему парню: то ли гонора много, то ли еще чего. К таким даже не знаешь, на какой козе подъезжать. Что ни скажешь — улыбнутся, плечиком передернут, и будто тебя уже и не существует. Умеют они эдак-то — не замечать человека, в упор его не видеть. Иногда так обидно сделается, что взял бы за космы-то да встряхнул хорошенько, чтоб не задавалась. Нет, чужие они, из другого теста слепленные. Та же Ида не лучше. А хорошее обхождение у нее оттого, что ей за распространение билетов платят.

И все-таки Манька… Ну что ей-то, дуре, надобно? Чего такого не хватает в нем, Иване Кондорове?

Глава 5

Иоахим Моисеевич Катцель, приблизив свое лицо почти вплотную к двери, внимательно осмотрел пластилиновую печать, торчащие из нее кончики шпагата и, убедившись, что никто к ним не прикасался, вытащил эти кончики и сунул в замочную скважину большой ключ, после чего стал дуть на пальцы и подозрительно оглядываться. За этими его священнодействиями внимательно наблюдали двое: престарелый сторож в тулупе с берданкой в руках и молодой мордастый милиционер, в длинной черной шинели и буденовке с большой синей звездой. А чуть поодаль еще двое: Мара и эксперт по произведениям живописи и скульптуры Абрам Тюханович в круглых очках, чем-то похожий на Катцеля круглым же одутловатым лицом и мешковатой фигурой, но значительно его моложе.

Однако и это еще не все — из ближайшей подворотни выглядывали ранние посетители приемного пункта отделения Торгсина со свертками в руках и сумками. Они притопывали ногами и раскачивались из стороны в сторону, как будто танцевали ритуальный танец, предшествующий их вступлению в храм, где меняют ненужные вещи на полноценные червонцы и рубли. Все это были люди весьма преклонного возраста, и, видимо, лишь крайняя нужда заставила их покинуть свои жилища в такую рань и выбраться на мороз.

— Ось яки людыны несознательны, — ворчал Катцель, стараясь попасть ключом в нужное место весьма изработавшегося замка. — Властям треба грошей на социалистичное працюванне, щоб воно ишло, як того требует вид нас товарищ Сталин, а тои людыны, як той бык, якый тильки головой мотае и мычить, щоб дали исты и пити.

— Известное дело, — согласился сторож, выпустив из заиндевелого воротника вместе со словами облако вонючего дыма. — Есть все хотят, что скотина, что человек.

— Человек хуже, — уверенно произнес Катцель и пояснил: — Человек хочет, щоб був билый хлиб з маслом, а поверх йёго щоб шмат киивськой ковбасы.

— Известное дело, — снова не стал перечить сторож. — Все есть хотят вкусно и помногу.

Наконец ключ нашел правильное положение, провернулся с простуженным скрипом, и тяжелая дубовая дверь, обитая железными полосами, отворилась, взвизгнув пружиной и огласив темные глуби подвального помещения дребезжанием не менее полудюжины колокольчиков.

Катцель вместе со сторожем и милиционером сошли вниз, где их ждала еще одна дверь с печатью и замком, пружиной и колокольчиками, затем прошли внутрь помещения, вспыхнул свет, все трое осмотрелись, и только после этого Катцель расписался в книге приемки приемного пункта. Тут же мимо него серенькими мышками проскользнули за прилавок Мара и Абрам Тюханович и исчезли в таинственном сумраке, заставленном холстами в позолоченных рамах, иконами, бронзовой и всякой иной скульптурой, посудой с двуглавыми орлами и прочей всячиной.