Тотчас же милиционер выбрался наружу и направился к другим государственным заведениям, где его ожидали другие товарищи, ответственные за снятие печатей и открывание дверей. И как только эта процедура завершилась по всему Ленинграду, так сразу же начали работать магазины, приемные пункты и разные конторы, чтобы советские граждане могли удовлетворять в них свои насущные потребности в соответствии с затраченными трудами.
Ровно в девять часов сторож открыл наружную дверь и встал сбоку, как святой Петр у ворот рая, — и, завидев его широкую фигуру, заспешили к ней промерзшие до костей граждане. Они спускались вниз и рассаживались на двух длинных лавках, стоящих вдоль кирпичных стен перед второй дверью, ведущей к алтарю священного храма.
Запустив всех, кто пришел, сторож спустился вниз, сел на табуретку у двери и произнес все тем же сиплым с мороза голосом:
— Заходите, граждане, согласно занятой очереди. — Свернул “козью ножку” и задымил, но через минуту из мокрого бараньего воротника вместе с дымом потек заливистый храп, перемежаемый сладкими почмокиваниями.
Первым предстал перед суровыми и внимательными глазами Иоахима Катцеля человек с неряшливой бороденкой, очень похожий на бывшего попа или дьячка. Он поздоровался осипшим с мороза голосом, на что Катцель величественно кивнул своей кудлатой головой, и поспешно развернул мешковину.
— Тут вот, дорогой товарищ, иконки. Две старинного письма, века, почитай, четырнадцатого, а четыре — это уж точнехонько — семнадцатого, времен царствования тишайшего и блаженнейшего Алексея Михайловича, царство ему небесное, в серебряных окладах с аметистами. Нужда, нужда заставляет, дорогой товарищ, а так бы разве я посмел…
— Ну, это мы вже слухали и переслухали, насчет нужды то ись. Не свое виддаешь, а народне, шо попы у народа награбувалы, як есть паразиты и кровопийцы, — ворчал Катцель, вертя в руках иконы. — Теперь этот товар не дюже стоить, потому как заграница вже вид него нос воротит. А это старье годно лишь на растопку, — отодвинул в сторону Катцель две черноликие иконы. — Тута зенки повылазють, щоб разглядеть, шо там намалевано. По пяти рублей, так уж и быть. А серебро надо сдавать по весу, как оно есть валюта и измеряется в золотых червонцах. Тута по полфунта — не больше того серебра.
— Да побойся своего иудейского бога, дорогой товарищ! — воскликнул мужичок и всплеснул маленькими ручками. — Какие же полфунта, ежели здесь по два с четвертью! Да еще аметистики! Камешек не шибко дорогой, но какая работа! Какая работа! Загляденье!
— А вот я спрошу тебя, гражданин хороший, — повысил голос Катцель, утратив свои малороссийские словечки. — Я спрошу тебя, где ты взял это богатство? И что ты мне ответишь, интересуюсь я знать? Молчишь? А я могу и милиционера позвать, и он задаст тебе этот же самый вопрос. И что ты ему скажешь? То-то и оно. Так что полфунта и ни золотника больше. Исключительно как постоянному клиенту, — добавил Иоахим Моисеевич, чтобы смягчить свой приговор. И, обращаясь в полумрак за своей спиной: — Мара, детка, выпиши товарищу безвозмездку, как сознательно желающему помочь социалистичному строительству.
— Я уже выписываю, — послышался из полумрака голос Мары. — Через минуту будет готово.
— Что ж с вами поделаешь! Что ж поделаешь, — привычно запричитал бывший попик, достал из кармана большую грязную тряпицу и трубно высморкался, показывая всем видом своим, как он ужасно огорчен и опечален. Однако деньги взял и бумагу с печатью тоже, завернул в эту же самую тряпицу и убрал за пазуху. Там же исчезли и небольшие старинные иконы.
Следующим предстал пред грозные очи Иоахима Моисеевича высокий старик барского вида, но весьма потрепанный и потертый. Он развернул тряпицу, кашлянул и прогудел глубоким басом:
— Верещагин. Этюд Тадж-Махала. Лично подаренный моей матушке с дарственной надписью на обратной стороне. Вот-с, извольте видеть.
— Это, конешное дело, не Малевич, и не этот, как его?.. — но взять можно. Что касаемо надписи, уважаемый, так я вам могу хоть сто штук исделать за пять минут, — повел свою привычную партию Катцель, обнюхивая небольшую картину со всех сторон, потому что… как же можно что-то купить или продать, не поторговавшись, не сбив или, наоборот, не взвинтив цену, не надув, в конце концов. Но сам Катцель с этого своего искусства не имеет ничего, ну ровным счетом ни копейки. И дело даже не в привычке к определенному способу торговли, а в том, что он действительно верил, что деньги, которые он получает в результате перепродаж, пойдут на социалистическое строительство, что в будущем социалистическом государстве ему, Иоахиму Катцелю, его дочери и ее будущим детям станет жить лучше, можно сказать, очень даже хорошо станет жить, и никто не ткнет их носом в их жидовство и в то, каким образом он сам участвовал в строительстве земного рая.
Обнюхав картину, Катцель тряхнул колокольчиком на ручке из слоновой кости, украшенной позолоченными вензелями. Колокольчик этот когда-то держали руки царских вельмож или их сиятельных жен, с помощью этой изящной штучки они призывали к себе лакеев для одевания, умывания или вынесения ночного горшка. Позолота от долгого употребления в некоторых местах ручки стерлась, но колокольчик по-прежнему звучал голосисто, как молодой петушок, и звук его удивительным образом заполнял пыльное пространство, точно окружали его не кирпичные стены с облупившейся штукатуркой, а стены из горного хрусталя и самородного золота.
На звук колокольца явился Абрам Тюханович в своих круглых очках, с обширной лысиной и с черным валиком волос от виска до виска через затылок и от виска же до виска через переносицу посредством сросшихся там бровей. Он молча принял этюд, точно так же обнюхал его, наклоняя голову по-птичьи то влево, то вправо, переглянулся многозначительно с Иоахимом Катцелем и скрылся в полумраке вместе с картиной.
— Сичас наш эксперт проверит подлинность вашей штучки, — полупрезрительно пояснил Катцель, давая понять, что он не гарантирует, что искомая подлинность будет установлена. — Погодьте малость, гражданин, вон на той стуле, — и показал перстом в угол, где стоял замысловатый стул, весь изогнутый и украшенный красивыми завитушками, но никому не нужный, оставленный здесь на продажу и забытый.
Старик барского вида молча повернулся, прошел в угол и сел на указанный стул, положив обе руки на тяжелую палку из черного дерева. И застыл в привычном ожидании. Глядя на него, можно было с уверенностью сказать, что в таком положении он способен просидеть целую вечность, ни разу не шелохнувшись.
Следующей была женщина, худая, изможденная, то ли чахоточная, то ли от недоедания, то ли от нервов. От нервов — даже скорее всего, потому что дергалась временами и пугливо оглядывалась.
— Мне сказали, — доверительно произнесла она нервным полушепотом, склоняясь над прилавком и придвигая поближе к голове Катцеля свой длинный, но не беспородный нос, — что у вас самые справедливые цены на произведения истинного искусства.
На это ее заявление Катцель лишь покивал своей кудлатой шевелюрой, не отрицая и не подтверждая его.
— А мне сейчас очень нужны деньги, — открыла свой самый большой секрет нервная женщина. И добавила, для пущей убедительности присовокупив к добавлению горестный вздох: — Оч-чень нужны.
— Само собой, — согласился Катцель. — Мы имеем входить в положение клиентов самым душевным образом, — тоже доверительно сообщил он и огляделся.
— Я так и знала! — обрадовалась женщина и, чуть отвернувшись, забралась к себе за пазуху очень уж куда-то глубоко-преглубоко, долго там шарила, наконец на свет божий была извлечена потертая бархатная подушечка зеленого цвета, подушечка затем была раскрыта, из нее извлечена коробочка, из коробочки массивный перстень, вспыхнувший разноцветными огнями в лучах сорокасвечовой электрической лампочки, и перстень, не успела нервная женщина и глазом моргнуть, тут же оказался в руках Катцеля.
Иоахим Моисеевич сунул в глаз лупу, включил настольную лампу аж с тремя рефлекторами, направленными в одну точку, и принялся вертеть перстень в пальцах и так и этак, что-то бубня при этом себе под нос.
Женщина наблюдала за ним со страхом, лицо ее дергалось все чаще и чаще, а рука с костлявыми длинными пальцами трепетала на весу в том же положении, в каком из нее упорхнул блистательный и сиятельный перстень.
— Вы имеете желание передать эту вещь безвозмездно в пользу социалистического строительства? — спросил Катцель, роняя из глаза лупу в золотой оправе.
— Нет-нет! — затрясла головой нервная женщина. — То есть как? Я же вам сказала: мне оч-чень нужны деньги. Оч-чень.
— Я помню. Да. Я помню-помню-помню! — затараторил Катцель. — Но откуда у вас эта вещица, мадам?
— Нас-следс-ство… — прошептала нервная женщина. Казалось, что она вот-вот упадет в обморок.
— Бывает, бывает, — тараторил Катцель. — Но в государстве рабочих и крестьян все принадлежит, так сказать, а вы утаили, в то время как рабочие и крестьяне… Я не могу вам дать ожидаемой суммы.
— Как? Я же вам говорила… А мне рекомендовали вас как… — всхлипывала нервная женщина. Но потом отерла нос рукавом и спросила почти спокойно, если не считать дрожащей руки, все еще недоумевающей по поводу утраты: — Сколько?
— Тысяча.
— Всего?
— Полторы. Больше не могу. Нельзя. С меня спросят. А они… — Катцель воздел очи горе, — очень умеют спрашивать. Вам и не снилось.
— Хорошо, — прошептала женщина. И добавила без особой надежды: — Две.
— Пусть будет две. Исключительно из жалости к вашему бедственному положению. Да. — И себе за спину: — Мара, выпиши безвозмездку!
Из мрака выплыла мешковатая фигура Абрама Тюхановича. Он склонился к кудлатой голове Катцеля, что-то прошептал ему на ухо.
Катцель кивнул. И посмотрел в сторону величественного истукана в углу напротив.
— Э-эээ… Гражданин! — произнес он сладким голосом, каким, может быть, когда-то признавался в любви. — Вам придется маленько обождать: у эксперта имеются уже сомнения…