Слева стояла такая же лежанка, накрытая такой же розоватой клеенкой, как и в том помещении без окон, куда Димку привели после ареста. В комнате было жарко, даже, пожалуй, слишком жарко. И душно. Пахло общественным туалетом. В углу, рядом с лежанкой, стоял стол, за столом сидел человек с большим светящимся лбом, хомячьими щеками, толстой нижней губой и утиным носом. На человеке был белый халат, и Димка решил, что это доктор, что его привели на медосмотр.
Губастый с детским любопытством рассматривал Димку выпуклыми черными глазами. Поскольку ничего, кроме любопытства, на этом лице не было, то есть ни страха, ни ожидания страха, ни даже неприязни, Димка несколько успокоился, решив, что человек этот хороший и ничего плохого с Димкой делать не станет. Ну, разве что какую-нибудь прививку. Правда, видать, не он здесь главный, но если ему не страшно, то и Димке бояться нечего.
Димка положил пальто, сверху на него стал складывать остальные вещи: пиджак, кофту, рубашку, нижнюю рубашку, потом, помедлив, брюки, искоса и с надеждой на сочувствие поглядывая на губастого и лобастого доктора в углу и ожидая, что ему велят остановиться, но другой человек, отгороженный от Димки ярким светом, молчал, и Димка уже решительно снял носки и подштанники, и наконец остался совершенно голым.
Слава богу, здесь, похоже, нет женщин.
— Яйздьелись? Оччень хойёшо. Ужье можьете сьесть вот на йето стуйво.
Стул, похожий на деревянные тиски, единственный в поле зрения Димки, стоял посреди комнаты. Сработанный грубо, но прочно, со свисающими ремнями, торчащими рукоятками винтовых зажимов, стул этот своим зловещим видом внушал страх и отвращение. Димка подошел к нему, по привычке прикрывая руками срам, сел, прижался спиной и затылком к широкой и толстой доске, заменяющей спинку, почувствовал, как кожа покрывается гусиными пупырышками, и до ломоты в зубах стиснул челюсти, борясь с неожиданным ознобом.
— Как ви сьебья чуйствуйете, Дмитъий Акийнфич? — спросил человек из света, будто нарочно коверкая слова, но, в тоже время, с сочувствием и, быть может, с полной уверенностью, что Димка ни в чем не виноват и попал сюда совершенно случайно. — Имейете жайобы на вайше здойевье?
— Хо-хо-рррошо, — ответил Димка, выходя из состояния отупения: так благоприятно подействовал на него этот странный голос из яркого света и обращение по имени-отчеству. И добавил поспешно, придержав рукой непослушную челюсть, хотя чувствовал себя очень неуютно, отвратительно чувствовал: — Н-не ж-жалуюсь.
— Пьекъясно! Тьепьей йясскажьите, как ви стали на путь бойбы с совьетськой ввастью? Найчньите с саймого найчьява.
— Я не вставал, — торопливо заговорил Димка, подавшись телом на сочувственный голос из света. И привел решительный, как ему казалось, аргумент: — Я никак не мог встать на этот путь, потому что я рабочий, а рабочие есть самые передовые люди на всей земле. На нас, на рабочих, держится советская власть. Так говорили и товарищи Маркс с Фридрихом Энгельсом, и товарищи Ленин и Сталин…
Все это Димка выпалил одним духом, боясь, что ему не дадут договорить до конца. Но его выслушали, не перебивая. Более того, от него, похоже, ждали еще каких-то слов. И Димка, мучительно поискав эти слова, заговорил снова, стараясь показать, что он не просто так помянул Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, не для красного словца, а со знанием дела. Тем более что вежливый человек с голосом, чем-то напоминающим голос соседа по квартире Иохима Моисеевича Катцеля, приехавшего в Питер года два назад откуда-то из Малороссии, явно сочувствовал Димке и входил в его положение.
— Мы на рабфаке все это изучали, — торопливо сообщил Димка и добавил, уверенный, что человек, отгороженный от него светом, воспримет его сообщение ни только с пониманием, но и одобрением: — И даже по собственной инициативе организовали кружок по дополнительному изучению наших вождей, чтобы сознательно и по-большевистски строить коммунизм и мировую революцию.
Димка облизал сухие губы, надеясь на одобрение, но стена света молчала, и он напряг память, стараясь вспомнить все то умное и правильное, что было услышано на лекциях по марксизму-ленинизму и прочитано в книжках. Увы, ничего не вспоминалось. Но и молчать тоже было нельзя.
— В прошлом месяце… — сказал Димка, проглотив слюну, преодолевая неловкость оттого, что ему приходится как бы бахвалиться, произносить слова, на которые он, сознательный рабочий и комсомолец, не имеет никакого права, — …в прошлом месяце я вступил в движение ударников за досрочное выполнение промфинплана и сталинской пятилетки в целом. И вся наша бригада тоже. А еще меня… а еще мне предложили готовиться в партию, как, значит, передовику производства и активному члену комсомола. Так что я никак не могу быть врагом советской власти, — заключил он с уверенностью, что убедил невидимого вежливого человека в своей невиновности.
Но то, что Димка услыхал в ответ на свои слова, снова ввергло его в состояние отупения:
— Сонья, ти слийшишь, что из себья вообьязьив йетот пьейльетайий? Он, вийдишь, самий пьейедовой, а ми с тобой… Хто, скажьи на мьивость, тогда ми с тобой, Сонья? — И захихикал, невидимый, из света: так рассмешили его Димкины слова.
— Он, товарищ Меклер, считает нас уже за дурачков, — услышал Димка знакомый скрежещущий голос и похолодел: он вспомнил комнату без окон, женщину с витой ременной плеточкой, что ее зовут Софья Оскаровна Гертнер, ее интерес к его сраму, разговоры в камере о какой-то Соньке Золотой Ножке, которая… И вот теперь он голый… на этом вот странном стуле, а Софья Оскаровна, видать, и есть та самая Сонька Золотая Ножка…
Димка дернулся, но за спиной вдруг возникло движение, Димку грубо схватили за плечи сильные руки, прижали его к спинке-доске, руки захлестнули ремнями и притянули к подлокотникам, то же самое сделали с ногами, предварительно сильно разведя их в стороны, на рот накинули жесткую, чем-то пропитанную холстину и больно притянули голову к той же доске, — ни шелохнуться, ни слова сказать.
От холстины в нос шибало тухлятиной.
И тогда из света вышла женщина — именно Софья Гертнер — и стала приближаться к Димке неровными шагами, смещаясь то в одну сторону, то в другую, будто была пьяна или выбирала удобную для себя позицию. В этом ее странном движении было что-то змеиное, и Димка, замерший в страшном напряжении, вдруг уловил в наступившей тишине зловещий шорох, исходящий от движущегося тела женщины.
Софья Гертнер остановилась перед Димкой в двух шагах от него, держа в руке растоптанную туфлю с кривым массивным каблуком, долго вглядывалась в Димкины глаза темными провалами своих глаз, потом, покривившись смуглым лицом, заговорила… заговорила неожиданно ласковым голосом, хотя ржавого скрипа в голосе при этом ничуть не убавилось:
— Мне жаль тебя, молодой человек. Ты попал в дурную компанию, которая составляла уже заговор против советской власти. Ты сделал свою квартиру местом конспиративных собраний, там вы под видом внестудийного изучения классиков марксизма занимались пропагандой троцкизма, обсуждали планы свержения существующего строя, уничтожения вождей советского государства и установления в СССР фашистского режима…
Димка дернулся и замычал, но Гертнер этого будто и не заметила, продолжая все тем же вкрадчивым и ласковым голосом:
— Мы все о тебе знаем, Дмитрий Ерофеев. Твои товарищи по рабфаку уже полностью признали свою вину, но сам ты не хочешь признать свою враждебную деятельность по наущению империалистических разведок и германского фашизма. Я по глазам твоим вижу, что ты упорствуешь в своих антисоветских взглядах. А ведь ты еще молод, ты даже наверняка не целовался с девками… Ведь не целовался же? Так?
Димка слушал женщину с вытаращенными глазами: так потрясли его совершенно нелепые, можно даже сказать, дикие обвинения, и когда та замолчала, он замычал от отчаяния и сморгнул непрошенную слезу.
— Вот видишь, — удовлетворенно ухмыльнулась женщина. — Я уж не говорю о том, что такое великолепное создание, какое болтается у тебя в штанах, — продолжала она, смакуя каждое слово и бесцеремонно разглядывая голого Димку, — ни разу уже не погружалось в мягкое лоно женской плоти, уже не рвало девственную плеву, не приводило женщину в состояние экстаза, не выполняло своих прямых обязанностей по отношению к женскому полу. Я уверена, что ты даже не знаешь, чем пахнет женщина, когда ее охватывает животная страсть при виде такого… такой великолепной колбаски, — свистящим шепотом закончила она и снова облизала узкие губы кончиком языка.
Странно, но Димка как-то позабыл о выдвинутых невидимым человеком из света против него ужасных и нелепых обвинениях, даже не успев их как следует осмыслить. Эти обвинения заслонило совсем другое, имеющее отношение к тому, что вот он, голый и беззащитный, сидит перед этой ужасной женщиной, и будто она, эта женщина, застала его за чем-то позорным для мужчины и стыдным и поэтому имеет полное право говорить ему такие слова.
Димке приходилось слышать на своем коротком веку всякое. Женщины, молодые и старые, как и мужчины, никогда не стесняли себя в выражениях, а их дети матерные слова научались говорить раньше, чем слово "мама". Но в том окружении людей, в котором рос Димка, над этими словами как-то и не задумывались, им не придавали особого значения, они не несли в себе прямого своего смысла, служили как бы украшением речи, часто заменяя собой обычные слова с их обычным понятием.
Софья Гертнер не произнесла ни единого неприличного слова, но ее вполне приличная речь была стыднее всяких ругательств. К тому же эта речь вызывала у Димки, кроме стыда, чувство животного страха, от которого мутилось сознание. Его била дрожь, и он ничего не мог поделать со своим телом, следя остановившимися, распахнутыми глазами за каждым движением женщины.
Вот лицо ее исказила мучительная гримаса. Она повела головой, произнесла свистящим, вибрирующим голосом:
— Я уже кое-что покажу тебе, чего ты не знал раньше. Ты почувствуешь, как это уже приятно, когда женские руки трогают твой великолепный пенис. — И, вскинув голову, вскрикнула, как будто ей сделали больно: — Вийдите усе! Вийдите! Вийдите!