Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 76 из 103

том его умении менять свою личину.

Алексей Петрович предложение принял, но, извинившись, вышел в коридор и вручил подписанные экземпляры редакционному курьеру: интервью должно было увидеть свет в утреннем выпуске газеты, и в редакции материал этот ждали с нетерпением.

За столом Блюхер интересно, но как-то все время будто глядя внутрь самого себя, рассказывал о Китае, о тамошних обычаях, о характере народа и о войне, которая там ведется уже много лет, — войне, отражающей, по его понятиям, процесс расчистки поля, буйно заросшего средневековыми сорняками перед новой пахотой и севом.

— Конечно, под мотыгу попадают и полезные растения, но тут уж ничего не поделаешь: нет такого сита на пути движения народных масс, которое бы отделяло полезных людей от вредных, вредных бросало бы на смерть, а полезных оставляло для будущего. Когда идет драка, в которой принимают участие миллионы, об этом мало кто задумывается. Важен результат, который в конце концов — при благоприятном исходе — выправит все перекосы стихии. Более того, революционная война в таких огромных и полудиких странах, как Россия и Китай, выдвигает свои методы, свою стратегию и тактику, в которых заложена всепоглощающая жертвенность и взаимное истребление.

Глаза командарма сумрачно блестели не только от выпитого коньяка, но и, как казалось Алексею Петровичу, от воспоминаний, от тех картин, которые должны стоять перед его мысленным взором, но голос при этом не менялся, выражение почти неподвижного лица — тоже.

— У нас в гражданскую, — говорил Блюхер, вертя в руках вилку, — в атаку поначалу ходили колоннами, можно сказать, толпами. Почему? Потому что — крестьяне. А у них очень крепки навыки общинного существования, боязнь потерять чувство локтя, неуверенность, страх. В этом все дело. Потом, постепенно, под давлением обстоятельств, вернулись к построению цепями, к рассыпному строю… А конница? Там она большая редкость. Но и та — исключительно лавой, стремя к стремени, как во времена Чингисхана. И это на пулеметы и пушки…

Посмотрел пытливо и трезво в глаза Алексея Петровича и, будто удостоверившись, что собеседник все понимает, как надо, кивнул удовлетворенно головой и продолжил:

— Теперь перенесите это в Китай, где народу в несколько раз больше, где деревни тянутся, не прерываясь, на десятки и сотни километров по берегам рек, переходя одна в другую, особенно на юге и юго-востоке, а затем непосредственно переходя в города. И вот этих-то крестьян, живущих тесно, кучно, сгоняют в огромные толпы, кое-как строят в густые колонны, вооружение — пики и зачастую кремневые ружья, а сзади жиденькие цепи регулярной армии, вооруженной почти по-современному. И — вперед. А иначе — нельзя. Иначе крестьянин побежит, потому что не имеет понятия, за что его посылают умирать… И так в Китае идет бог знает с каких времен, когда поднимаются миллионы на стороне тех или иных династий, ведущих борьбу между собой за власть над этим народом, или идет завоевание новых территорий, или войны с окружающими Китай кочевниками.

— Кстати (и снова испытующий взгляд в упор), наши крестьяне тоже далеко не всегда имели твердое понятие, за что воюют, поэтому целые полки кочевали от красных к белым и обратно. Процесс, так сказать, упорядочения хаотического движения. У белых этот процесс регулировали офицерские роты, у нас — китайцы, чехи и латыши и прочие. — Помолчал, в задумчивости потер бритую голову, заговорил снова: — Но, честно говоря, не так уж и важно, во что верит крестьянин. Важно, чтобы он шел умирать. И задача военного стратега в тех условиях состояла в том, чтобы вовремя собрать эти созревшие для движения толпы и направить их в определенное время в определенном направлении.

Блюхер налил снова в большие рюмки коньяку, поднял свою, посмотрел на свет, как искрится в хрустальных гранях прозрачная золотистая жидкость, усмехнулся, заметил:

— Разумеется, то, что я вам говорю, не для печати. Хотя ничего нового я вам не сказал. В идеале — сознательные революционные войска ведут сознательную борьбу за победу всемирного коммунизма. Но не ждать же, когда сознательность нужного для революции цвета станет преобладающей. Это — если принимать во внимание человеческий материал. В принципе же, если мерить сегодняшние процессы завтрашним результатом и… и поскольку этот материал все-таки движется в нужном нам направлении, имеет значение лишь само движение. А жертвы… Поверьте, они никогда не бывают напрасными. Даже если и кажутся таковыми.

Положил вилку, откинулся на спинку стула, сложил короткопалые руки на груди.

— Вот представьте: идет человек и — шлеп в яму. Сломал позвоночник, погиб. Напрасная жертва обстоятельств? Ничего подобного! Хорошо бы, конечно, чтобы ям не было. Но они есть. Их много… всяких ям. И в каждую кто-нибудь попадает. Для чего? А чтобы не попали другие.

Предложил:

— Давайте, Алексей Петрович, выпьем за эти безымянные и, на первый взгляд, бессмысленные жертвы. Помните, у Некрасова?.. «Умрешь не даром: дело прочно, когда под ним струится кровь…»

Алексей Петрович согласно кивнул головой, подумав про себя, что цинизм нынешних властителей уже давно его не шокирует и почти не вызывает сильных эмоций, хотя цинизм этот есть ничто иное, как здраво взвешенная реальность, без чего невозможна никакая реальная же работа, а подумав так, загрустил, потерял интерес к собеседнику, с натугой досиживал положенное время.

Собственно говоря, ничего такого таинственного и неожиданного в этом Блюхере нет: все они слеплены как бы на одну колодку, а характеры и личные пристрастия не имеют, по большому счету, никакого значения. Не было бы Блюхера, в Китай послали бы другого, и он — в силу существующего объективного положения вещей — способствовал бы истреблению людей с таким же, если ни большим, успехом. Впрочем, помимо Блюхера там кого только не было: и немцы, и американцы, и черт знает кто еще! И каждый с определенной установкой. Но не всем дано знать кто, что, зачем и почему.

Блюхер, между тем, продолжал развивать свои мысли, и чувствовалось, что за этими мыслями стоят не только долгие раздумья, но и какая-то определенная цель, связанная именно с журналистом Задоновым. Быть может, через него он пытался доказать кому-то, что ничуть не изменился, что ему, командарму Блюхеру, можно верить. В то же время было заметно, что его что-то угнетает, и это, глубоко таимое от всех, нет-нет да и выталкивалось отдельными фразами за пределы старательно им самим и другими слепленного образа твердокаменного большевика и полководца, не знающего страха и сомнений:

— Вы, поэты и писатели, обладаете удивительной способностью находить точные и простые слова для обозначения великих событий… Даже самых мрачных, — говорил Блюхер, и тут же, будто вспомнив что-то или мстя Алексею Петровичу за собственную откровенность, но не меняя ни голоса, ни выражения лица: — А сколько несостоявшихся поэтов и писателей полегло в этих кровавых битвах! А вы, между прочим, живы и можете творить. Благодаря их смерти. То есть в ту яму, в которую могли бы упасть вы, упал кто-то другой, упал вместо вас, и яму засыпали, или, по крайней мере, она обозначилась и тем самым (снова быстрый оценивающий взгляд) выявила новую тему для ваших романов и стихов. Такова, увы, закономерность.

И неожиданно предложил:

— Выпьем за них, удобривших собой почву, на которой когда-нибудь…

Не договорил, мрачно усмехнулся в лицо Алексею Петровичу, так что у того мурашки побежали по коже, поднял рюмку.

Чокнулись и выпили.

Алексей Петрович уже ни о чем не спрашивал: что-то он в этом человеке разглядел такое, что надо будет еще осмыслить, а все остальные слова только мешали ему сосредоточиться на этой едва уловимой тонкости. И, чтобы не пускать в себя ничего лишнего, Алексей Петрович то коньяком, то водкой старался заглушить в себе впечатление от всего остального — от ужасов взаимного истребления народов, раскрывшихся перед ним так обнаженно и в таких масштабах, какие ему даже и не представлялись, хотя и до этого не только слыхивал и читал о минувшей гражданской войне в собственной стране много ужасных подробностей, но и наблюдал ее отголоски в Москве, из которой никуда не выезжал.

Однако только сейчас почему-то в спокойном, выдержанном в философских тонах повествовании прославленного командарма эти подробности ожили и зазвучали душераздирающими голосами. И с каждой новой рюмкой командарм Блюхер отодвигался все дальше, а перед мысленным взором Алексея Петровича горы окровавленных трупов разрастались и разрастались до невероятных размеров, и куда-то, как в прорву, карабкаясь на эти горы, уходили толпы людей с искаженными страхом и отчаянием лицами. И он, Задонов, шагал среди них, понимая, что не идти нельзя, потому что затопчут, что чаша терпения народа переполнена и будет расплескана то ли в эту, то ли в другую сторону.

Что чувствовал при этом сидящий напротив Кудияр-Блюхер, трудно было понять по его неподвижному лицу и мрачно мерцающим глазам. Одно было ясно Алексею Петровичу: этот незаурядный человек считает себя несправедливо обиженным, и среди обидчиков числит теперь и журналиста Задонова.

Впрочем, на лице журналиста Задонова тоже не так уж много можно было прочитать: оно пьяно окаменело, и лишь глаза смотрели тоскливо и затравленно.

"О чем же писать тогда романы и повести? И надо ли их писать вообще? — думал Алексей Петрович, лениво пережевывая жареное мясо. — С одной стороны — медленное умирание в рабской покорности и без всяких перспектив на будущее, с другой — быстрая и почти неизбежная смерть, облегченная призрачной надеждой. И в обоих случаях — обычный человек не волен распоряжаться своей судьбой, его затягивает водоворот событий и несет в общем потоке с миллионами себе подобных. И разве Блюхер или Сталин управляют этими потоками?"

Глава 23

Простившись с Блюхером далеко за полночь, Алексей Петрович, в сильном подпитии, но довольно крепко держась на ногах, вышел из гостиницы в морозную ночь. Возле подъезда — к великому его удивлению — дежурила редакционная "эмка", покрытая серебристым инеем: значит, главный знал, чем закончится встреча Задонова с Блюхером, и заранее побеспокоился.