Хозяина и гостя встретила еще моложавая женщина, с очень тонким, не деревенским лицом, большими серыми глазами, — жена Михаила Васильевича. На ней длинная черная юбка, выцветшая от времени блузка, поверх всего — фартук, расшитый петухами, голова повязана цветастой косынкой.
— А это вот хозяйка моя, — представил ее гостю Михаил Васильевич, становясь напротив женщины и виновато улыбаясь. — Зовут Полиной Степановной. А это вот, Поля, наш агроном, имеет полное высшее образование, в сельском хозяйстве, можно сказать, знает все до последней тонкости. Зовут, значит, товарищем Скворцовым.
Товарищ Скворцов стащил с головы шапку, протянул хозяйке руку, хрипловатым с мороза и со сна голосом произнес:
— Григорий… — кашлянул, пожал руку хозяйке и добавил, покраснев: — Очень приятно.
— Может, с дороги перекусите? — предложила Полина Степановна. — У меня вот и ватрушки горячие, и каша пшенная на молоке…
— Нет, мать, — возразил Михаил Васильевич. — Нюша нас на дорогу покормила. Нам бы баньку спервоначалу, чтоб казенную пыль смыть, а уж потом можно и поесть как следует… после баньки-то. Самый раз будет, — и хитро подмигнул Скворцову.
Из полуоткрытой двери выглядывало несколько детских мордашек, с любопытством глазевших на гостя и с ожиданием поглядывая на Михаила Васильевича.
— Ну, что, пострелята? Гостинцев ждете? Ах, грибы-сыроежки! Будут вам гостинцы! Только доложите мне, как на духу, кто из вас как себя вел, кто шалил больше всех, а кто бабушке помогал?
— Андъюшка салил босе сех, — громким шепотом ответила девчушка лет четырех-пяти. — Он меня за воясы дейгай.
— А подать нам сюда этого Андрюшку-разбойника! — грозным голосом потребовал Михаил Васильевич, и тут же в дверях показался мальчишка лет девяти, лобастенький и угрюмый, в отличие от остальных русоволосых и сероглазых ребятишек, похожий то ли на цыгана, то ли еще на кого.
— А она в моей тетрадке по арифметике цветочки нарисовала.
— Это я стобы быя къясиво, а он меня за воясы. Дедуска, не давай ему гостинцы.
— А мне и не надо никаких гостинцев, — буркнул мальчишка и скрылся в комнате.
— Внук, — пояснил Михаил Васильевич гостю. — Родители-то в Москве, а он тут, вот и… А это вот внучка. И еще двое. Родителям-то все недосуг, вот они и… Но — ничего, ничего. Да… Ты, мать, собери нам что ни есть в баню, а мы пока вот квасу… Как ты, Григорий, к квасу относишься?
— Хорошо отношусь, — оглянулся агроном, вешая на колышек старенькое пальтишко с вельветовым воротником и потертую заячью шапку-ушанку. Тут же добавил, совсем осмелев: — Редька, репа, лук да квас по все дни спасает нас… В академии имени товарища Тимирязева у нас, у студентов, присказка такая была.
Пока парились да мылись в бане, пока хлебали щи с грибами, ели лапшу с курятиной, распив при этом бутылку казенной водки, да потом еще пшенную кашу на молоке, да пили чай с ватрушками, пока вели разные незначащие разговоры, начало смеркаться, и сам Михаил Васильевич, и Григорий — оба осоловели, и тут уж какие дела? — никаких дел, естественно, быть не могло.
После обеда, растянувшегося до ужина, вышли на завалинку, накинув на плечи полушубки, закурили городские папиросы, молчали, слушали, как затихает деревня, и без того не громкая, смотрели на небо, густо усыпанное звездами, на таинственно мерцающий Млечный путь.
Подмораживало, потрескивал на лужицах ледок, в соседнем лесу несколько раз по-кошачьи прокричал сыч, ему лениво ответила чья-то дворняга, но все эти звуки тишину никак не нарушали, без них она была бы неполной, неживой.
— Да-а, вот, брат, какие дела, — заговорил Михаил Васильевич, сдув с кончика папиросы пепел. — Сам-то ты, Григорий, откуда будешь?
— Из Слаутина. Село такое к западу от Осташково. Места у нас там болотистые, озерные. Ну, рыба есть, лен сеют, овсы, жито… Горох, само собой, картошку сажают, овощи. А так места бедные. Даже удивительно, с чего это люди вздумали селиться в таких гиблых местах.
— Так оно, как говорится, чем глуше, тем глаза суше, — заметил Михаил Васильевич. И пояснил: — Присказка в старые времена, в царские то есть, такая бымши, — перешел он на местный выговор — В том смысле, что чем дальше от бар да от начальства, тем меньше плакать приходилось. А если еще дальше заглянуть, так в глухомань лихие людишки не полезут: только ноги зря топтать.
— А-а… Это я в детстве слыхал. А правда, Михал Василич, что вы Сталина видели?
— Правда. Вот как тебя. В президиуме в первый день съезда сидемши во втором ряду… Аккурат за Калининым Михал Иванычем. А Сталин — он, значит, по правую руку… — оживился Михаил Васильевич. — Так, значит, нас рассадимши, а не кто куда вздумает. Ну, попривыкли малость, сидим, слушаем. Тут как раз какой-то оратор с трибуны-то и говорит, что надо, мол, в деревне сделать так, как в городе, то есть как на заводе у рабочих: все, что ни смастеримши, что ни вырастимши, отдай государству, получи зарплату, а потом иди в магазин и купи, потому, мол, что нет никакой разницы, гвозди это или картошка, мануфактура какая или зерно. И только он это сказамши, Сталин вдруг оборачивается ко мне вот эдак…
Михаил Васильевич повернулся на завалинке всем телом, показывая, чуть головой о ставень не стукнувшись.
— Да, повернулся и спрашивает, правильно ли будет, товарищ Ершов, ежли допустить такое положение на практике в текущий исторический момент? Или в корне неправильно? Да так громко спрашивает, что оратор замолчамши и на нас с товарищем Сталиным воззримшись. Другие, которые в президиуме, значит, тоже… Да-а. Ну, понятное дело, я малость подрастерямшись, потому как не ждамши такого вопроса. И от кого? От самого товарища Сталина! Соображаешь? А он, товарищ Сталин-то, смотрит на меня, глазищи такие… такие пронзительные, да-а, сам эдак вывернумшись весь на стуле-то, и ждет, что я скажу. А Калинин-то, Михал Иваныч, бородку эдак вот щиплет и покхекивает: вроде как засомневамшись, так ли я отвечу, как требуется на сегодняшний момент. И все ждут, значит, что я такого умного им скажу. Ну, собрался я с духом, думаю: была-не была, и отвечаю: "Нет, — говорю, — товарищ Сталин, в корне такое положение неправильно будет". — "А почему?" — спрашивает, а сам глазами-то своими аж до печенок до самых добирается, аж в животе у меня похолодамши. — "А потому, — гну я свою линию, — что не готова еще деревня к такому крутому повороту дел. Опять же, чиновников на таком сытном деле разведется много, они весь крестьянский хлебушек соберут, а назад возвращать уж и нечего будет: сами скушают".
Михаил Васильевич ткнул окурок в снег, придавил подошвой валенка, снова откинулся спиной к стене и задрал голову к небу.
— А дальше, дальше-то что? — не выдержал Скворцов, весь так и вытянувшись в сторону Михаила Васильевича.
— Дальше-то? Дальше, братец ты мой, — тиш-шина-ааа… Мне аж жутко стамши. Все, думаю, загребут меня и — в кутузку. Шутишь! Да тут Калинин-то, Михал Иваныч, как засмеется, аж прослезимшись. От смеху-то. Да-а. Ну и все почамши смеяться. А Сталин-то — он тоже малость посмеямшись — и говорит оратору: вот, мол, товарищ дорогой, как народ думает, а ты, мол, сидишь в кабинете да сочиняешь невесть что. Тут все захлопали, иные даже ура закричали, а оратор стал оправдываться, что он де имел в виду пребудущие времена, когда наступит полный коммунизм. Выкрутился, в общем.
Михаил Васильевич вздохнул, покачал головой.
— Вот так, братец ты мой, и ведется: сидят в кабинетах городские люди и выдумывают для крестьянина городскую жизнь. А Сталин — он что? Он всех слушает, а выводы делает свои, потому что Маркса с Лениным изучимши досконально, вот ему и виднее других, что и как делать. Возьми то же семенное зерно. Мыслимое ли дело все скопом ссыпать в эмтээсовские амбары? Я по южным, по солнечным скатам один сорт жита сею, а по северным — другой. Или, скажем, ту же картошку. А тут смешай все вместе — и что?.. Ничего, акромя сраму. Вот так-то. Опять же, такой случай. У нас в эмтээсе шесть тракторов всего. Шесть! Разве ими возможно вовремя во всех колхозах все вспахать да посеять? Совершенно немыслимое дело. Значит, надо трактора пустить на неудоби, где коню в тягость, а конем по парам пахать. Вот так будет правильно, по-хозяйски, по-партийному, можно сказать. Как ты на это смотришь? — и уставился на гостя своими небесного цвета глазами с любопытством и надеждой.
— Да я ж… Я ж еще и сам не знаю. Однако, директива обкома партии…
Но Михаил Васильевич перебил агронома:
— Это ничего, что ты сейчас не знаешь. Завтрева мы с тобой проедем по полям, у меня агрокарты имеются, все обмозгуем до тонкости, а потом уж и решим. Директива — она как бы вообще на дело смотрит, а нам, братец ты мой, надо в каждую тонкость вникать, на то нам и голова дадена, чтобы директивы с умом исполнять. Тут поспешимши — людей насмешимши. Шутишь! — И для пущей убедительности добавил: — Вот и товарищ Сталин то же самое говорил насчет непродуманных действий. А он, братец ты мой, голова, не нам с тобой чета. Ку-да-ааа.
По проулку громко заскрипел снег под чьими-то неровными, рваными шагами, захрустел тонкий ледок, зазвучал в тишине прокуренный кашель.
— Секретарь нашей партячейки Евстрат Парамоныч Дугин. Сейчас пожалуют. Правду сказать, от партячейки только он один и остамшись, а в прошлом году было трое. Шутишь! Ты, Григорий, сам-то партейный?
— Комсомолец. Но на кандидата уже подал. А вы?
— Я-то? Где уж мне, старику, за молодежью гоняться. Да и понимания политического момента уже такого нет, как, бывалоча, в молодости. Видать, помру беспартийным, — смиренным голосом заключил Михаил Васильевич.
— Ну что вы! Вы еще молодой! — с неподдельным изумлением воскликнул Скворцов.
Скрипнула калитка, хрипловатый натужный голос спросил нерешительно:
— Михал Василич, ты ли там?
— Я, Парамоныч, кому ж еще быть.
— То-то ж я гляжу и думаю: раз председатель из району возвернумшись, значит, следует сходить и разузнать, какие нонче директивы спущены сверху.