Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 88 из 103

Во сне Василий тоже делал модели, спорил с мастером и инженерами, сидел на лекциях, ехал в трамвае, пил кипяток с черняшкой и ложился спать, так что когда его расталкивали соседи по комнате, Василию казалось, что он еще и не спал.

И эта апрельская среда ничем от других дней не отличалась. Ну, разве тем, что Василия часов в десять утра вызвали в отдел кадров и попросили написать подробную автобиографию и заполнить опросный лист — точно такой же, какой он заполнял при поступлении на "Красный путиловец" четыре года тому назад. Инструктор отдела кадров, молодой еще человек с военной выправкой, объяснил это тем, что, поскольку Василий учится на рабфаке, а осенью, судя по всему, станет студентом вуза, он подпадает под категорию людей, подлежащих особому учету.

В отличие от первой автобиографии и первого опросного листа, в которых Василий утаил и свою настоящую фамилию, и социальное происхождение, и горькую судьбу своего отца, на этот раз он ответил на все вопросы так, как оно было в его прошлой жизни на самом деле, но с теми небольшими поправками и недоговорками, которым его научил горький опыт: то есть никогда и никому не говорить о себе всей правды, никогда и никому не доверять своих настоящих мыслей.

По новой автобиографии и анкете выходило, что отец его был середняком, а работал на мельнице по решению деревенского схода, с ведома и разрешения местной советской власти; что был осужден за хулиганство, что, наконец, сам Василий изменил свою фамилию потому, что их волость отошла к РСФСР и что они, жители волости, стали считаться русскими, хотя раньше считали себя белорусами или… или вообще не задумывались над тем, кто они есть на самом деле; к тому же председатель сельсовета сказал, что так положено.

О том, что мельница была собственностью его отца, что побил он секретаря деревенской партийной ячейки и ругал партийные и советские власти, что бежал из мест заключения и был застрелен этим секретарем неподалеку от своего дома, что его, то есть Василия, не приняли из-за этого в комсомол, выгнали с рабфака и что именно поэтому он вынужден был уйти с Путиловского, — об этом писать не стал.

Да и графы такой в опросном листе не было, а была графа, спрашивающая, состоял ли в какой партии или в комсомоле, с какого времени по какое и за что был исключен. А он не состоял и не исключался, так что и писать тут было не о чем. Как, впрочем, и о подробностях отцовой судьбы.

Нельзя сказать, чтобы вызов в отдел кадров оставил Василия равнодушным, но и былого волнения, когда спина покрывалась холодным потом, а в животе образовывалась сосущая пустота, он не испытал. Да и в газетах в последнее время писали, что дети за своих отцов не ответчики, что они сами теперь вольны выбирать направление в новой жизни и нести за него самостоятельную ответственность, что кадры решают все, тем более кадры, выросшие из рабочих и крестьян, что партия именно этим кадрам отводит решающую роль в построении коммунистического общества, в борьбе с пережитками проклятого прошлого и с бюрократией, а также и в будущей победе мировой революции.

И действительно, даже после статьи о бракоделах в заводской многотиражке в декабре прошлого года, в которой Василий Мануйлов был заклеймен как наиболее злостный из них, ничего в его жизни не изменилось, никто на него не смотрел косо, не показывал на него пальцем, будто этой статьи не было и в помине. Наоборот, эта статья, но более — разговор с начальником цеха, подстегнули Василия работать еще лучше, а учиться еще прилежнее, так что по итогам каждого месяца, вывешиваемым на цеховой Доске почета, он неизменно оказывался в числе передовых рабочих-ударников и заводских рационализаторов.

К концу рабочего дня Василий уже позабыл о вызове в отдел кадров, постепенно переключаясь на предстоящие семинарские занятия, на которых он должен выступать с рефератом на тему особенностей изготовления литейных форм для алюминиевых сплавов. К этому реферату он готовился почти месяц, перечитал всю доступную ему специальную литературу, которой оказалось не так уж много: широкое использование алюминия еще только осваивалось советской металлургией, и вопросов там было больше, чем ответов.

Между тем Василию казалось, что кое-какие ответы он таки нашел, и был горд этим неимоверно, рассчитывая поразить не только сокурсников, но и преподавателя металловедения, и уже заранее волновался и переживал свой триумф.

Василий ехал в трамвае, который сегодня как никогда долго петлял и тащился по улицам и переулкам Выборгской стороны. Мимо тянулись потемневшие от времени кирпичные стены и закопченные окна заводских корпусов промышленного района, дымящие разнокалиберные трубы; трамвай, уже и так переполненный, останавливался возле заводских проходных и штурмовался новыми пассажирами, спешащими домой или, как Василий, в школы рабочей молодежи, на рабфаки и в институты. И хотя Василий не знал этих людей, его переполняло теплое чувство кровного с ними родства, потому что большинство из них были такими же, как и он сам, вчерашними крестьянами, их судьба была и его судьбою, и ничто, как ему казалось, не могло вырвать его из этой плотной массы, уставшей одной с ним усталостью, думающей вместе с ним одни и те же думы, сродненной одними заботами, радостями и печалями.

Может, вон тот углубленный в себя белобрысый парень тоже будет сегодня впервые в жизни выступать с рефератом и так же, как и сам Василий, переживает предстоящее событие, морща лоб и повторяя про себя отдельные фразы. А вот этот, такой важный и независимый, наверняка уже студент института, может быть, второго или третьего курса; жаль, что в тесноте не видно, какие книжки выглядывают у него из-за пазухи поношенного пальто.

Да кто бы они ни были, а только возьми и крикни сейчас Василий что-нибудь такое этакое, каждый бы улыбнулся радостно и взволнованно, потому что и всем остальным наверняка тоже хочется что-то крикнуть, или сказать, или даже запеть, и если они не кричат и не поют, то лишь потому, что устали за день тяжелой работы, а впереди еще целый вечер всяких дел, когда можно будет и кричать, и говорить, и петь.

И еще Василий подумал изумленно, что, может быть, мысли, пришедшие сейчас ему в голову, только потому и пришли в нее, что и десятки других, поневоле так тесно прижавшихся друг к другу людей, мотающихся из стороны в сторону вместе с трамваем, думают с ним о том же самом, теми же самыми словами, и мысли их передаются от одного к другому, как передается электрический ток, если тела находятся в одном электромагнитном поле.

От этого неожиданного открытия Василию стало как-то особенно легко и свободно, он беспричинно улыбнулся рыжеватому парню, стоящему напротив, и парень, подмигнув, ответил ему широкой улыбкой.

Вместе с толпой других рабфаковцев Василий поднялся по ступеням старинного здания, где раньше, говорят, жил в одиночестве какой-то князь или граф, целыми днями бродил по бесчисленным комнатам и бил по зубам лакеев, если находил где-нибудь хотя бы одну пылинку. Князь этот или граф, или хрен его знает кто, наверняка давно отдал богу душу, или доживает свои дни в каких-нибудь парижах, — так ему, гаду, и надо! — зато в этом доме уже давно нет лакеев, он целыми днями наполнен сотнями молодых людей, жадно впитывающих в себя знания и мечтающих о великих открытиях и великих свершениях. И это здорово.

Глядя на шумный поток рабфаковцев, растекающийся ручейками по коридорам и аудиториям, Василий не впервые испытывал восторг оттого, что и он среди этих людей, что и ему предстоит прекрасное будущее, а если и случаются какие-то неприятности, то — бог с ними! — они не стоят того, чтобы из-за них убиваться и портить себе жизнь.

В аудитории он разделся и, сунув в рукав шапку и шарф, повесил свое пальто на спинку стула, и тут же присоединился к одной из групп заядлых спорщиков.

Спорили о том, можно было спасти пароход "Челюскин" или нельзя и все ли для его спасения было сделано.

Мишка Кугельман, один из заядлых спорщиков, желающий всеми силами всегда находиться в центре внимания, размашисто рисовал на доске диаграмму сжатия льдов и, перекрывая все голоса, кричал, что надо было взрывать лед и лавировать в полыньях, что он бы на месте Шмидта… но на него загалдели и переключились на здоровенного Ивана Поморцева, человека из ломоносовских мест и, следовательно, кое-что смыслящего и в мореходстве, и в кораблях, и в характере северных льдов.

— Лодьи у нас спокон веку строили яичком, чтобы лед лодью не сдавливал, а выдавливал. Так-то вот, — говорил Иван, солидно растягивая слова. — А "Челюскин" — он в сечении подобно треске: на чистой воде хорош, а во льдах не шибко-то.

— А все равно — здорово это! — воскликнула Татьяна Зверева, восторженная курносая девчушка, работница с "Красного выборжца". — Вы только представьте себе, товарищи: полярная ночь, пурга, мороз, а люди борются, не сдаются, потому что верят: их не оставят в беде, с ними весь народ. А вот капитан Седов — он одиночка, до него никому не было дела, потому они и погибли. И как хорошо, что придумали звание Героя Советского Союза! Я как услыхала по радио, что Леваневского и других наградили этим званием, так мне от счастья плакать захотелось, будто меня саму наградили.

— Тише, Танечка, не плачь, не утонет в речке мяч! — подхватил маленький Сысуев в тон восторженной речи девушки, и все рассмеялись.

— Да ну вас! — махнула она рукой. — Черствые вы люди!

Зазвенел звонок и вместе с ним в аудиторию стремительно вошел преподаватель металловедения Крылов, седой, сухощавый человек с бородкой клинышком, и проследовал к столу.

Рабфаковцы бросились занимать свои места.

— У нас сегодня что, дежурного нет? — не глядя на студентов, будто самого себя спросил Крылов, раскрывая журнал.

Маленький Сысуев кинулся к доске и стал вытирать ее мокрой тряпкой. Только после того, как доска стала чистой и Сысуев занял свое место, Крылов поднял голову, оглядел стоящих в молчании студентов и произнес:

— Ну-с, здравствуйте, друзья мои. Прошу садиться. — И без перехода, тем же деловым тоном: — Что у нас сегодня? Рефераты? Кто первый? Мануйлов? Прошу-с! — Выдвинул стул, отнес его к двери и там сел на него верхом, обхватил спинку руками, а на скрещенные пальцы уложил свою остренькую бородку.