Василий Мануйлов одернул пиджак, взял тетрадку и пошел к доске. Возле доски он кашлянул, заглянул на первую страницу и начал по памяти читать свой реферат, время от времени выполняя на доске мелом небольшие чертежи и схемы.
Он уже подобрался к выводам, которыми и собирался произвести наибольшее впечатление на аудиторию, когда дверь открылась, вошла секретарь декана факультета, дама лет сорока пяти, с ярко накрашенными губами, которую рабфаковцы прозвали Уткой.
— Извините, Александр Трофимович, — произнесла Утка несколько в нос и, наклонившись к преподавателю, что-то прошептала ему в самое ухо.
Крылов поморщился, встал, произнес громко:
— Хорошо. Как только он освободится.
Утка, покачивая крутыми бедрами и держа полные руки на отлете, медленно выплыла из аудитории. Крылов подошел к двери, плотно прикрыл ее, обернулся:
— Продолжайте, Мануйлов. У вас надолго?
— Н-нет, я заканчиваю, — ответил Василий, заподозривший почему-то, что речь шла о нем, что тут что-то не так; вот и Крылов смотрит на него как-то странно, будто впервые видит, и в аудитории такая тишина… такая, что можно оглохнуть. — Мне только выводы осталось сделать, — добавил Василий, голос при этом у него сорвался и ладони почему-то вспотели.
— Ну, выводы… Собственно говоря, и так все ясно. Вы прекрасно разработали свою тему, и я уверен, что ваши выводы соответствуют вашим посылкам, — произнес Крылов, возвращаясь вместе со стулом к своему столу. — Вас зачем-то просят в деканат. Я полагаю, ничего особенного. Какие-нибудь формальности. Да-с. Так что вы идите, голубчик, идите. А за реферат я вам ставлю отлично. Даже с плюсом. Давайте-ка вашу зачетку.
Глава 9
Василий подходил к деканату с чувством обреченности. Он не знал и не задумывался, откуда у него появилось это чувство, но противиться ему не было сил, оно охватывало его все сильнее, лишая способности думать и сопротивляться.
Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, возле двустворчатой резной двери, с оскаленными бронзовыми львиными мордами в центре каждой створки, не решаясь ее открыть. Одна створка стремительно отлетела в сторону, чуть не задев Василия, и из двери выскочил декан факультета по фамилии Кремер, из поволжских немцев, еще сравнительно молодой, но уже полный и лысый, с красным от возбуждения круглым лицом. Налетев на Мануйлова, он остановился, пожевал губами и, ничего не сказав, повернулся, заложил руки за спину, стремительно пошагал по коридору.
Василий тупо посмотрел ему вслед, открыл дверь, вошел в секретарскую. Утка круглыми, как пятаки, глазами таращилась на дверь, из которой только что вырвался декан факультета, пальцы ее рук застыли над клавишами "Ундервуда". Василия, казалось, она не видела.
Тот кашлянул, привлекая к себе ее внимание, спросил:
— Меня вызывали?
— Кого? Вас? Как фамилия?
— Мануйлов.
— Вам туда, к Соломону Марковичу. — И ткнула пальцем на дверь с табличкой "Парторг факультета".
Василий постучал, приоткрыл указанную дверь и несмело спросил:
— Можно?
В длинной комнате, в самом ее конце, он увидел за столом, под портретами Ленина и Сталина, узкоплечего человека с большой лысиной и удивительно густой шевелюрой, черным бараньим воротником обрамляющей голову от висков до затылка, с бугристым лицом, толстыми бровями и тонкой кадыкастой шеей.
Человек поднял голову и стал похож на грифа, виденного Василием в зоопарке, и так же, как гриф, посмотрел внимательно и безразлично на Василия через круглые очки пронзительными черными глазами, поморщился, кивнул лысиной и бараньим воротником, разрешил:
— Входи.
Василию дважды приходилось бывать у декана Кремера, но порог комнаты напротив он переступал впервые. Да и, вообще говоря, он побаивался таких комнат и их обитателей: в нем еще не выветрилась память о секретаре лужевской партячейки Касьяне Довбне, и хотя за последние годы он повидал всяких партийных работников, — и даже хороших, — в нем крепко держалось убеждение, что за различными личинами больших или маленьких партийных организаторов и секретарей скрывается большой или маленький Довбня, то есть человек себе на уме, говорящий не то, что думает, делающий совсем не то, что ему положено делать, и одним только своим положением настроенный против Васьки Мануйлова.
Василий приблизился к столу по длинной малиновой ковровой дорожке и остановился, не дойдя до стола двух шагов.
Очкарик смотрел на него ждущими глазами, вытянув тонкую шею грифа с острым кадыком, торчащую из белого воротника рубахи, под которой, казалось, тело отсутствовало напрочь, так что пиджак держался непонятно на чем, тем более что руки Соломон Маркович почему-то прятал под столом.
Но вот он дернулся, извлек из-под стола одну руку, протянул ее к Василию и резко щелкнул длинными тонкими пальцами.
Жест этот ничего отупевшему Василию не сказал, и он лишь подвинулся к столу еще на шаг.
— Зачетку и хабфаковский билет! — прозвучал требовательный нетерпеливый голос из узкой щели между тонкими губами.
Василий торопливо полез во внутренний карман пиджака, достал оттуда зачетку из серого картона, из нагрудного кармана — картонную же книжицу поменьше и положил их на стол.
Соломон Маркович извлек из-под стола и вторую руку, быстро просмотрел зачетку, сложил вместе с билетом и, постукивая твердыми корешками по столу, заговорил все так же нетерпеливо и почти не раскрывая рта:
— С этого дня пхиказом декана хабфака ви отстханяетесь от лекций и исключаетесь из числа хабфаковцев.
— Поч-чему? — с трудом выдавил из себя Василий, хотя внутренне был готов именно к такому повороту дела.
Собственно говоря, он только сейчас отчетливо понял, что в нем все время жила эта готовность и никогда не было твердой уверенности, что все закончится благополучно. И все-таки безжалостные слова, произнесенные бестелесым очкариком, ошеломили Василия настолько, что все перед ним как бы затянуло пеленой тумана.
— А потому, что ви оказались не тем человеком, — чеканил под равномерный картонный стук Соломон Маркович, — за котохого себя видаете. А таким пехевехтышам не место схеди пехедовой советской технической интеллихенции. Вам все ясно?
— Я буду жаловаться, — хрипло произнес Василий, сам не веря в свои слова.
— Жаловаться? Сколько уходно. Только это вам вхяд ли поможет. Так-то вот. Можете бить свободни. Не задехживаю. — И сделал выталкивающий жест рукой, откидываясь на спинку стула.
Туман исчез, и Василий отчетливо увидел черные глаза Соломона Марковича, увеличенные очками, а в них столько удовольствия от проявленной власти над ним, над Василием, что отупение вдруг спало с него, возникла потребность в каком-нибудь действии. Он увидел свою зачетку и билет в руках очкарика, ему показалось, что если эти книжицы вернутся к нему, то он еще сможет кому-то что-то доказать.
Василий рванулся к столу, поймал порхающую тонкую немощную руку, сжал ее за кисть с такой силой, что послышался хруст пальцев, увидел, как черные глаза, потеряв пронзительность, расширились от боли, изумления и страха, схватил выпавшие из пальцев книжицы, повернулся и быстро пошел вон. В дверях остановился и выкрикнул с отчаянием и злостью:
— Я буду на вас жаловаться! Вы не имеете права!..
— Да как ты смеешь… — услыхал он визгливый голос и с такой силой захлопнул за собой дверь, что Утка подскочила в испуге на своем стуле и взвизгнула каретка "Ундервуда".
Все еще не придя в себя от бешенства и отчаяния, Василий ворвался в аудиторию. Ни слова не говоря, под недоуменные взгляды товарищей и преподавателя, прошел к своему столу, схватил пальто и чемоданчик и вышел вон.
Он почти бежал по коридору, на ходу засовывая руки в рукава пальто, потом, перепрыгивая через три ступеньки, по широкой лестнице вниз, чуть не столкнулся на повороте с деканом Кремером, тот окликнул его, но Василий не остановился и даже не обернулся…
Вахтер, тяжелая парадная дверь, ступени подъезда, улица…
Кремер развел руками, покачал головой. Всего полчаса назад у него вышел крупный разговор с парторгом факультета Соломоном Марковичем Веснянским. И все из-за этого Мануйлова. Впрочем, еще из-за четверых рабфаковцев тоже, на которых пришло так называемое "отношение" по линии ГПУ, предписывающее исключение "ниже поименованных лиц" с рабфака по причине "социального несоответствия".
Мануйлова и еще одного рабфаковца по фамилии Кизимов, татарина из-под Казани, сына не то бая, не то еще бог знает кого, Кремеру исключать было особенно жаль: оба учились прекрасно и подавали большие надежды. Но что он, декан факультета, мог поделать? Не конфликтовать же с могущественным ОГПУ. Тем более что у него, получившего образование в Германии, у самого положение не слишком-то твердое. Единственное, что он смог сделать — это отказаться от встреч с исключаемыми и свалить их на Веснянского. Но теперь, задумчиво глядя на дверь, за которой скрылся бывший рабфаковец, Кремер пожалел об этом своем решении и несдержанности: сам он как-нибудь постарался бы смягчить этот жестокий приговор, может, что и посоветовать дельное этим парням. Конечно, мог бы! А Соломон Маркович — нет, это не тот человек. Нет, не тот. Для него доктрина — это все.
Конечно, доктрина — дело важное, и сам Кремер считал себя приверженцем коммунистической доктрины, то есть социальной справедливости для всех и каждого, но… но нельзя же во имя доктрины подавлять и калечить личность, мешать ей развиваться в свободных, так сказать, условиях… Ведь вот же на факультете несколько евреев, социальное происхождение которых далеко не безупречно, да и работают они не на производстве, а в каких-то конторах, да и там, ходят слухи, кое-кто из них только числится, однако вопрос об их исключении не только не ставится, но заведомо отвергается по причине их национальности, особо угнетавшейся царской властью. Так что же выходит? А выходит, что действие доктрин на евреев как бы и не распространяется? Не поэтому ли в нынешней Германии… а может быть, и поэтому… а среди совобывателей… и даже среди партийцев наблюдается все большее недовольство таким ненормальным положением… — отчего и в нем, Кремере, немецко-русское происхождение, — думал о себе Кремер в третьем лице, — продолжает раздваивать его индивидуальность, заставляя пребывать в постоянной настороженности и ожидании неминуемого не