Жернова. 1918–1953. Двойная жизнь — страница 99 из 103

Ведь в это же время на Украине и во многих других местах все еще голодают, Москва наводнена беженцами, беспризорными детьми, милиция устраивает на них облавы, как на диких животных, а тут, в Кремле, столы ломятся от изысканных яств и питья.

Не исключено, что кто-то тоже вглядывается сейчас в его лицо, наверняка бесстрастное — или наоборот, подобострастное, — и пытается понять то же самое: что он такое, товарищ Задонов?

Неужели власть, думал Алексей Петрович, это всегда в сущности своей нечто фальшивое и уродливое, неестественное для человеческого общества, паразитирующее на этом обществе, как паразитируют микробы на человеческом организме, и, как микробы, власть не должна превышать некую максимальную массу, иначе начнет разлагаться и гибнуть сам организм, а вместе с ним и все остальное, то есть и сама власть?

Превысила нынешняя власть этот критический уровень, или только подбирается к нему? И кто он, Алексей Задонов, при этой власти? Ее холоп? Слуга? Работник? Или все же частица самой власти?

Время от времени Алексей Петрович отвлекался от своих мыслей, аплодируя чьим-то речам: сначала Сталина, поздравившего присутствующих с Днем большевистской печати, потом других ораторов, произносящих многословные спичи и короткие тосты.

Дело, разумеется, было не в словах, а в том, как и кем эти слова произносились, как они воспринимались собравшимися, и хотя Алексей Петрович, доведись ему произносить тост или ответную речь, говорил бы то же самое, слушать все это кукование-кукареканье было неприятно, но он знал, что должен это слушать и доискиваться до тайного смысла каждого слова, потому что перед его глазами вершится история, а он обязан осмыслить ее зигзаги и донести до потомков их глубинный смысл. Именно зигзаги, а не саму глобальность движения истории, которое постичь можно лишь в отдаленном будущем.

Как он свершит отпущенное ему в сложившихся обстоятельствах, Алексей Петрович не знал. Однако был уверен, что свершит нечто большое непременно, что всем видимая часть истории — не самое главное, главное — это душа народа и как она изменяется под воздействием обстоятельств, сопротивляется ли этим изменениям или идет им навстречу.

Вдруг все замолчали и повернули головы туда, где сидел Сталин. А он, поднявшись с бокалом в руке, выбрался из-за стола и неторопливо зашагал вдоль него. Лицо у Сталина было сосредоточенным, на нем нельзя было прочесть абсолютно ничего: ни мысли, ни желания, ни настроения.

Сталин шагал по мягкой ковровой дорожке в своем сером френче с большими карманами, в одной руке трубка, в другой бокал с красным вином. Он смотрел как бы поверх голов, и все ждали, где же он остановится, на кого обратит внимание, что предпримет, скажет, ждали, затаив дыхание, не шевелясь, лишь головы, как шляпки подсолнухов за солнцем, поворачивались вслед за невысоким человеком.

Остановился Сталин возле Бухарина, остановился как бы невзначай, пройдя мимо шага два-три и обернувшись, будто шел совсем не к нему, а мимо, и вдруг заметил своего бывшего ближайшего сподвижника.

— Здравствуйте, товарищ Бухарин, — произнес Сталин глуховатым голосом, обернувшись к редактору "Известий".

— Здравствуйте, товарищ Сталин, — тот час же откликнулся Бухарин и сделал шаг навстречу Сталину, может быть, ожидая рукопожатия, но руки Сталина были заняты: одна бокалом, другая трубкой.

— Я думаю, мы должны выпить за здоровье товарища Бухарина, — произнес Сталин, поведя трубкой и как бы приглашая остальных присоединиться к его тосту.

Собравшиеся захлопали, но не слишком уверенно.

— Я думаю, — продолжил Сталин после небольшой паузы, — что мы должны пожелать товарищу Бухарину не только крепкого здоровья, но и долгих лет жизни, имея в виду, что в некотором смысле она у него только начинается.

— Благодарю вас, товарищ Сталин за добрые пожелания, — ответил Бухарин, поднимая рюмку и тоже с красным вином.

— Я думаю, товарищ Бухарин, что за такие добрые пожелания надо пить не вино, а водку, — это будет по-русски. — И, ни к кому не обращаясь: — Налейте товарищу Бухарину.

Тотчас же от стены отделился официант в белом и налил полный бокал водки, поднес его Николаю Ивановичу.

Тот принял бокал, жалко улыбнулся.

Сталин дотронулся до его бокала своим, тонкий звон стекла потонул в громких аплодисментах.

Бухарин стал пить, на глазах у всех его бледное лицо стало розоветь, краснеть, на лбу выступил пот. Он допил до конца под пристальным взглядом Сталина, перевел дыхание, облизал губы.

— Закусывайте, товарищ Бухарин, закусывайте, не стесняйтесь, — посоветовал Сталин с усмешкой и пошел дальше.

Все головы сидящих за столами людей вновь потянулись за ним, а лица окостенели, точно ожидая команды, смеяться им или плакать.

Пройдя еще несколько шагов, Сталин остановился вновь и посмотрел своими рыжими усмешливыми глазами прямо в глаза Алексею Петровичу Задонову. Вот его глаза сощурились, будто Сталин пытался вспомнить что-то, кто-то подсказал ему:

— Товарищ Задонов, Алексей Петрович, корреспондент газеты "Гудок".

— Скажите, товарищ Задонов, вы ведь из дворян? — неожиданно спросил Сталин.

Алексей Петрович поднялся, чувствуя, как внутри все похолодело и сжалось от нехорошего предчувствия, согласно наклонил голову, ответил, стараясь, чтобы голос не звучал вызывающе дерзко:

— Да, товарищ Сталин, моя мать потомственная дворянка из рода Брановских, а мой дед стал дворянином за заслуги перед Россией в деле развития железнодорожного транспорта.

— Я помню: ваш отец работал у Дзержинского, — сказал Сталин. — Что ж, это хорошо, когда потомственные русские дворяне становятся на сторону пролетариата и служат ему не за страх, а за совесть… Ведь вы член партии, товарищ Задонов?

— Да, товарищ Сталин.

— Я внимательно читаю ваши репортажи и статьи, товарищ Задонов. Мне нравится, что они написаны хорошим русским языком… без всякой иностранщины и на высоком идейном и политическом уровне. Читал ваше интервью с товарищем Блюхером. Оно мне понравилось. В нем есть только один существенный недостаток: народ не надо жалеть, народ надо уважать. Ваше здоровье, товарищ Задонов. Желаю вам и дальше писать так же хорошо, но… желательно — без недостатков.

— Ваше здоровье, товарищ Сталин. Благодарю за добрые пожелания, — ответил Алексей Петрович, поднимая рюмку с коньяком.

Сталин тоже приподнял свой бокал, отпил глоток, повернулся и пошел на свое место.

Алексей Петрович опустился на стул, тут же налил себе полбокала водки, выпил залпом, взял бутерброд с икрой, стал есть, глядя прямо перед собой, не слыша, что ему говорили слева и справа. В голове у него было пусто, так пусто, как бывает пусто по осени в березовом лесу: гул и ничего больше.

И все-таки он понимал, что ему оказана высокая честь: его выделили, отметили, как бы выставили на всеобщее обозрение, но он еще не мог решить для себя, что означает эта честь, не из того ли она разряда, когда хуже всякой безвестности. Только значительно позднее он понял, что Сталин не зря подошел к нему, не зря упомянул о его дворянстве: он наверняка хотел оградить его, Задонова, от чьих-то наскоков, быть может, ему стало известно о доносе.

Но эти мысли в голову Алексею Петровичу пришли потом, а тогда пришло другое: надо заканчивать роман и сдавать в печать — самое время.

И уже о Сталине: а он совсем не такой, каким я его представлял, то есть значительно человечнее, что ли…

Не додумал мысль, оставив на потом.

Глава 21

Василий Мануйлов болел тяжело и долго. Он то будто бы начинал выкарабкиваться на поверхность из черной бездны, то снова срывался в пропасть, цепляясь ослабевшими руками за каменные выступы, кусты и корни, но все вырывалось из рук его, и он продолжал скользить вниз, туда, где на самом дне бежала черная лента транспортера и пропадала в светящейся красным светом дыре. В этой дыре булькал и хлюпал расплавленный чугун, там курились удушливые сизые и бурые дымы, полуголые литейщики с бронзовыми лицами, в прожженных брезентовых фартуках сновали между вагранками и опоками с тяжелыми ковшами, малиновыми от жара. И не было Василию спасения ни от булькающих расплавленным металлом вагранок, ни от огромных опок с формовочной землей, в которые его непременно замуруют, а потом зальют жидким чугуном.

Василий обливался горячим потом, слабел, но упорно карабкался вверх, а светящаяся дыра становилась все ближе и ближе.

Иногда скольжение вниз прекращалось, и тогда в забытьи являлась перед ним Наталья Александровна. Они шли с ней вдоль реки по узкой тропинке, но едва Василий пытался обнять ее, как налетал порыв ветра и уносил Наталью Александровну, подобно былинке, в сторону, к скирдам соломы и сена, где стояли голые здоровенные мужики, прикрываясь березовыми вениками и деревянными шайками. Мужики показывали на Василия пальцами, разевая в смехе черные рты.

Среди этих здоровенных мужиков тонконогий, мосластый Монька Гольдман кривил свое криворотое лицо, подпрыгивая на одной ноге. В руках Монька держал жбан квасу, квас выплескивался из жбана на траву, Василий, снедаемый жаждой, чуть не плакал от такого Монькиного озорства, но остановить Монькино кривлянье и подпрыгивание не мог. Уже в жбане остались последние капли, а Василий откуда-то знал, что если он не выпьет хотя бы каплю, то непременно умрет.

Отчаянным усилием выбрасывал он свое полегчавшее тело наверх, отрывался от земли, какое-то время парил в воздухе и падал на прохладную росистую траву. Он слизывал с нее серебристые холодные капли, и постепенно исчезали в тумане и мужики, и Монька, и Наталья Александровна, а выплывало из тумана лицо Ивана Кондорова, почему-то похожее на лицо Моньки, да и сам Монька Гольдман выглядывал из-под Ивановой руки, а Иван говорил с повизгиванием: "Ты еще об этом пожалеешь, Мануйлович! Пожале-е-ешь!" Но Иван вдруг становился на колени, плакал и просил: "Отдай Маню-ууу! Отда-ааай!" "Какую Маню? — думал Василий. Откуда у меня Маня? А-а, это он о моей сестренке. Ну, уж шиш ему с маслом, а не Ма-аню. Она еще совсем ребенок…"