— Что — врать? — не понял Варлам Александрович.
— Как вы ушли из шахты? — заставил обернуться назад Варлама Александровича повелительный голос парня.
— Из шахты? Ах, да! Из рудника… Обвал случился… в штреке… когда мы уже пошабашили и шли наружу. Передних накрыло, и мы остались вшестером… Н-нет, всемером! — поспешно поправился Каменский, боясь, что его снова уличат во лжи. — А потом — я уж не знаю каким образом — Плошкин нашел выход… Мы полезли, а сверху все сыпалось, сыпалось, и одного… профессора из Нижнего… как же его? — вот память!.. — профессора задавило, и мы остались вшестером. Плошкин — прошу это иметь в виду! — пригрозил убить, если не пойдем с ним… А что оставалось делать? Мы с Львом Борисычем хотели бежать, но Дедыко — это настоящий разбойник… хотя еще и мальчишка…
— Значит, под обвалом шестеро?
— Шестеро? Н-не знаю! В руднике нас было одиннадцать, а осталось семеро… то есть наружу вышли шестеро, — захлебывался скороговоркой Варлам Александрович. И тут же спохватился: — Впрочем, если быть точным, я не уверен… Я знаю только, что потом Пакус… Лев Борисыч… Плошкин за ним погнался и… и топором. — И Варлам Александрович скорбно потупился, с надеждой глядя на парня и теребя полу ватника.
Парень полез к себе за пазуху, вынул оттуда сверток, развернул его, положил на толстую лесину блокнот и коробочку, поманил к себе Каменского.
Тот поднялся с трудом, цепляясь трясущимися руками за ветки, оглянулся на якута, будто ища у него заступничества, шагнул к парню.
Бывший юрист хорошо понимал, что у него хотят взять отпечатки пальцев, хотя практика использования отпечатков пальцев пришла в Советскую Россию только через несколько лет после революции, когда Каменский уже преподавал в Казанском университете, и еще не стала повсеместной. А отпечатки пальцев берут только в том случае, если… И хотя все внутри у него протестовало против такого очевидного исхода, Варлам Александрович молча подошел к лесине, выставил растопыренные пальцы, сам обмакивал их в начерниленную тряпицу, сам аккуратно прикладывал к бумаге.
Когда процедура была закончена, пробормотал:
— Я дойду… до лагеря, сам дойду… Я уже ничего… ноги… ревматизм, понимаете ли, но можно в муравьиную кучу… — Испугался, поправился: — В смысле ревматизма, разумеется. — Помолчал, ища понимания в глазах парня, не нашел, взмолился: — Не надо меня убивать!.. Пожалуйста! У меня дочь калека… в Казани… Жена больная… И-иии… и н-не по закону это! Я — юрист, доктор права, профессор!
— Ай-я-яй! — снова послышалось за спиной Варлама Александровича искреннее сетование якута. — Такой стары бачка, такой много врать говори! Шибко нехорошо, однако.
— Я не вру! Честное слово! — прошептал Каменский и опустился на свою лежанку.
Он понял, что никакие слова ему не помогут, что этим парнем с такими жестокими глазами все решено заранее, что, наконец, отпустить его они не могут, взять с собой в погоню за остальными — тоже. Следовательно…
Но этого не может быть, этого не должно быть! И потом, он еще не исчерпал всех аргументов, он должен бороться, он умеет владеть словом, а эти люди… он должен найти такие слова… такие слова…
Но слова не находились, мозг его отказывался повиноваться, в нем будто все выгорело, остался лишь один ужас перед близкой и неизбежной смертью.
И тут, глядя на якута, этого дикаря, не способного понять элементарных вещей, да и русский вряд ли способен на большее, Варлам Александрович вдруг вспомнил, что он дворянин, а эти… эти — быдло, что… Но жить хотелось почему-то именно сейчас так сильно, как никогда.
— Дайте закурить, — попросил Варлам Александрович тихо, без привычного хныканья и желания разжалобить. В груди его опустело, словно душа уже покинула ее и осталась одна телесная оболочка, ненужная даже ему самому.
Якут глянул на парня вопросительно, затем поднялся на своих коротких, кривых ногах, протянул над головой Варлама Александровича руку, так что тот в ожидании удара сжался и перестал дышать, но в руке якута неожиданно оказалась папироса, — белая, чистенькая, какая-то неземная.
Варлам Александрович дрожащей рукой, с жалкой улыбкой на лице принял от якута папиросу, на мгновение задержав взгляд на его трехволосой бороденке и кошачьих усишках. Он долго прикуривал от головешки, плямкая губами, думая о себе отрешенно, как о постороннем человеке: "Так всю жизнь и проговорил, после себя ничего не оставил. Ни воли не нашлось на решительные действия, ни ума, ни энергии. И не у меня одного. Все мое поколение только и знало, что говорить, говорить, говорить… Вот и проговорили великую Россию, отдали ее на съедение жидам. А потом еще пошли к ним в услуженье. Тот же Пакус — хоть и одну баланду с тобой хлебал, а дорогу свою знал крепко и, даже выброшенный с нее на обочину, продолжал карабкаться в том же направлении, что и все. И этот якут, и этот русский парень, и миллионы таких же по всей России — все они, понимая это или нет, идут в одну сторону и куда-нибудь придут. Только без тебя…"
Папироса наконец раскурилась, Варлам Александрович несколько раз жадно затянулся дымом, голова его с отвычки закружилась, и он не услыхал выстрела, ударившего ему в затылок.
— Зачем опять стреляй делай? — всплеснул руками Игарка. — Каторга сама помирай делай, другая каторга шибко беги! Плохо, однако.
— Ничего, догоним, — усмехнулся Кривоносов. — Или боишься?
— Моя нету бояться. Моя медведь ходи, рысь ходи, волк ходи, каторга ходи — нету бояться. Моя думай — зачем стреляй? Моя не понимай, — говорил Игарка нормальным мужским, даже несколько резковатым голосом.
— А чего тут непонятного?
Павел Кривоносов деловито подул в дуло револьвера, сунул его в кобуру, потянулся, оглядел стоянку беглецов повеселевшими глазами, увидел туес, висящий на суку, встал, снял туес, пересел к костру, оставив за спиной убитого им человека, вытряхнул из туеса содержимое на землю.
Выпали берестяные коробочки с икрой, куски копченой лососины, тряпье. Взяв одну из берестянок, Павел вскрыл ее и стал есть с ножа икру, грызя крепкими зубами сухарь.
— Понимать тут нечего, — снова заговорил Кривоносов наставительно. — Они есть враги советской власти, рабочего класса, большевистской партии, трудового народа. Они есть преступники, каторга. Чем меньше врагов, тем лучше для советского народа. Понял?
— Однако, Игарка тоже кушать надо, — потушив трубку, произнес равнодушно якут. — Моя так думай: дождик нету, каторга тайга поджигай. Шибко плохо, однако, — заключил он, слизывая с ножа икру.
Рядом, зацепившись замызганным ватником за сук, полулежал-полувисел Варлам Александрович Каменский, известный когда-то в России адвокат и правовед. Голова Каменского, неестественно вывернутая, не доставала до земли, из носа, рта и ушей толчками вытекала кровь, скапливаясь в одну блинообразную лужицу.
Большой черный жук-рогач двигаясь по своим жучьим делам, наткнулся на лужу крови, остановился, шевеля усиками-антеннами, влез в нее передними лапами, испугался чего-то, отступил, но поскольку нужда гнала его в раз и навсегда выбранном направлении, он стал бестолково тыкаться в кровавую лужу, вымазался в крови и остановился, удивленно поводя усиками и рогами.
Бывший профессор смотрел вбок остановившимся взглядом вытолкнутых из орбит выцветших глаз. Взгляд его, казалось, был прикован к жуку-рогачу, выражал детское изумление и безотрывно следил за каждым движением глупого насекомого.
Но тут изо рта профессора выпал кровавый сгусток и накрыл жука целиком, и жук замер, смерившись, быть может, со своей участью…
Послышался треск рвущейся ткани, натянулся воротник телогрейки, голова профессора повернулась, будто он захотел увидеть нечто еще такое, чего не видывал прежде никогда, но знал, что оно существует, только все скрывалось от его глаз, прячась за спину, и вот вышло из-за спины и встало перед ним во весь рост.
Да-да, это было Оно, Нечто, вечно ускользавшее от него при жизни, и глаза Варлама Александровича стали тускнеть и подергиваться пленкой: больше на этой земле смотреть ему было не на что…
Глава 26
Выстрел услыхали все трое и разом остановились. Выстрел прозвучал настолько близко, будто где-то за ближайшими деревьями. Беглецы в это время одолевали последние метры крутого склона сопки. Конечно, в горах звук воспринимается совсем не так, как на равнине, и об этом знали все, но знание ничего не меняло: погоня рядом, наступает на пятки.
— Ишь, — произнес Плошкин, — дажеть не скрываются. Уверены, что никуда от них не денемся. — Помолчал, добавил: — Однако, из нагана стрельнули.
— А чего они стреляли-то? — спросил Ерофеев, с надеждой и страхом глядя в глаза бригадира.
— Деда нашего, прохвессора, ухайдакали, поди, — вот чего стреляли, — пояснил Плошкин. — Выспросили у него, чего надоть, ну и… Дед-то им совсем ни к чему. А грузина… энтого — топором. Или еще чем. А то свяжут и кинут в мурашиную кучу. Грузин им тоже без надобностев. Ты думаешь, там их взвод цельный? Не-е, там двое-трое. Зато мужики ушлые, они тайгу энту, как свои пять пальцев… — И заторопился: — Ну, поспешай, робяты, неча оглядываться!
Задыхаясь, выбрались из леса. Дальше пошли заросли низкорослой березы, каких-то перевитых и перекрученных кустов, потом широкая полоса буйного травостоя, а чуть выше зеленела лохматая шкура кедровника. Здесь звериная тропа почти терялась среди перепутанных стволов с корявыми сучьями, то подныривая под них, то выбегая на каменистые плеши. Вот и кедровник позади. Лишь небольшие островки живучего кустарника зацепились за скалы, распластав по ним узловатые корни.
Еще выше начинались гольцы.
Ровно гудел упругий холодный ветер. Высоко в белесом небе расходилась лучами мелкая рябь облаков, значительно ниже облаков парил беркут, еще ниже, вровень с вершинами сопок — коршун, высматривающий добычу, время от времени доносился его тоскующий голос: пи-и! пи-и! Вокруг, куда ни глянь, дыбились крутобокие сопки, колыхалась то хмурая, то облитая солнцем лесная непролазь; на юге, у самого горизонта, поднимались к небу дымы горящей тайги, сбивались на высоте ветром и тянулись к востоку белесой полосой.