Жернова. 1918–1953. Клетка — страница 51 из 88

Этих людей Алексей Петрович хорошо знал и по Москве, они жили своим "героическим прошлым", были заносчивы и подозрительны, национальность среди них особой роли не играла, а в народе их называли «старперами». На стройках и предприятиях, где командовали эти "старперы", решающее слово в любом деле и всегда оставалось за партийными организаторами, здесь властвовали особые отделы НКВД, здесь постоянно раскрывались заговоры, здесь постоянно же не выполнялись планы.

Совсем другая картина наблюдалась там, где во главе дела стояли или реабилитированные и выпущенные сравнительно недавно из тюрем и лагерей старые спецы вроде Петра Степановича Всеношного, или даже буквально вчера закончившие высшие учебные заведения выходцы из рабочих и крестьян. Правда, первые были слишком осторожны и боялись рисковать, но делали свою работу грамотно и старательно; вторые, хотя и часто ошибались, зато умели свои ошибки признавать и устранять, а главное, быстро набирались опыта и умения руководить не только делом, но и людьми, работа у них спорилась, люди смотрели веселее. К тому же молодые руководители редко пользовались своими привилегиями, они жили с рабочими в одних бараках, ели из одного котла, говорили с рабочими на их же языке, — и все это без всякого насилия над собой и без желания подладиться под рабочего человека.

На таких стройках, около таких людей Алексей Петрович задерживался дольше, отсюда шли его особенно удачные репортажи и очерки. Разница как в делах, так и в положении между революционными неучами и молодыми выдвиженцами настолько бросалась в глаза, что Алексей Петрович к концу своего путешествия уже усматривал в этом некую историческую закономерность, пытался эту закономерность так или иначе обозначить в своих очерках и репортажах, хотя и понимал, что грамотных кадров, «которые решают все», еще мало, за ними будущее, а работать надо сегодня и работать приходится с теми людьми, какие имеются.

Он знал, что в Москву на него идут многочисленные жалобы, но, встав на путь беспристрастного судьи, Задонов с этого пути не сходил до самого конца, он все время видел на себе слегка прищуренный взгляд табачных глаз Сталина, — и это подхлестывало его, заставляло не поступаться своими принципами и не идти ни на какие компромиссы. При этом Алексей Петрович отлично понимал, что вряд ли его статьи, репортажи и очерки — те из них, которые печатались без всякого изъяна, — смогут что-то решительно изменить в существующем положении. Но однажды по одной из его статей были сняты и отданы под суд все руководители строительства горнообогатительного комбината в Кемеровской области, и он испытал от этого чувство такого удовлетворения, какого не испытывал даже от публикации самого удачного материала. Он почувствовал свою нужность для своей страны, для своего народа, а не просто удовольствие от метко сказанного слова.

После того случая, слух о котором догнал его уже в Забайкалье, Алексей Петрович окончательно уверовал в то, что его материалы читает сам Сталин и что решение об отдании под суд нерадивых руководителей было принято им лично: все произошло так быстро, что без вмешательства сверху разбирательство по его статье длилось бы недели и месяцы. Алексей Петрович даже попытался раза два мысленно поставить себя на место Сталина и посмотреть на свою работу его глазами, но из этой попытки ничего не вышло, И не потому, что он не знал Сталина и его взглядов на действительность, — ему-то как раз казалось, что он это знает очень хорошо, — а потому, что смотреть чужими глазами на свои писания способен не был: писал так, как писалось и как смотрелось, все остальное только мешало, превращая свое в нечто искусственное и чужое.

Сделал Алексей Петрович и еще одно для себя важное открытие из наблюдаемой им жизни на огромных просторах, прилегающих к Транссибу, открытие, которое, собственно говоря, и не было открытием вообще, ибо об этом долдонили все средства партийной пропаганды, но именно потому, что они долдонили с такой назойливостью, как-то не особенно в это верилось. Зато теперь эти расхожие сентенции приобрели в глазах Алексея Петровича глубинный смысл, потому что так или иначе вовлекали в себя новые стороны жизни народа, и он как-то по-новому взглянул и на себя, и на свою партийность, и на историю России, и на роль Сталина в тех переменах, которые происходили в стране.

Только теперь Алексей Петрович осознал вполне: при таком размахе созидания современной индустрии исключительно коллективный труд в сельском хозяйстве может соответствовать и этому размаху, и традициям народа, и природным условиям, и поставленным задачам. Все это как-то неожиданно связалось в одно целое, но такое целое, какого раньше он не подозревал за такими расхожими понятиями, как социалистическая индустриализация промышленности и социалистическая же коллективизация сельского хозяйства.

Разумеется, за всем этим стояли судьбы отдельных людей — и его собственная судьба тоже, — но как ни было ему жалко отдельных людей, чьи судьбы брошены на этот жертвенный алтарь созидания, он, по-новому осмысливая увиденное, пытался быть выше этого, смотреть на совершающееся с высоты птичьего полета, откуда отдельный человек почти не виден, а видны лишь результаты его труда: вот здесь еще год назад стояла тайга или лежала голая степь, а сегодня колосятся колхозные или совхозные хлеба, дымят трубы заводов — и это останется на годы и годы, останется будущим поколениям, которые придут в готовые стены, не задумываясь над тем, какими страшными, жертвенными усилиями всего народа эти стены были когда-то возведены.

Алексей Петрович часто при этом вспоминал Георгиевский зал Кремля, низкорослую и малоподвижную фигуру Сталина, медленно идущего вдоль пиршественных столов с бокалом красного вина, его глаза, глядящие в никуда… и сотни пар глаз, следящие за ним неотрывно. В таких случаях Алексей Петрович спрашивал себя: "А кто еще смог бы возглавить эту гигантскую стройку? Кто смог бы возглавить эту страну, еще вчера раздираемую анархией и безбрежным своеволием? Кто всевластию азиатской дикости смог бы противопоставить азиатскую же жестокость и беспощадность, чтобы пробудить затаенную энергию и направить ее не на разрушение, а на созидание?" И не находил никого, кто в этом деле мог бы сравниться со Сталиным. Все остальные известные ему политические фигуры казались ничтожными в сравнении с этим низкорослым и медлительным грузином.

И было нечто, похожее на отчаяние, которое то и дело охватывало душу Алексея Петровича: он все больше и больше осознавал, что его роман, в который он вложил столько труда и творческой страсти, никуда не годен, потому что в нем из каждой строки торчат уши и нос интеллигента прошлой эпохи. Тот интеллигент только и знал, что жаловаться и хныкать над судьбой своего народа, в то же время практически ничего полезного для этого народа не делая. Алексей Петрович лишь сейчас разглядел, что есть героизм личности, к которой всегда тяготела русская литература, и есть героизм эпохи, в которой сглаживаются жестокие крайности, неизбежные в трагические времена общественного обновления; что есть литература жалости к маленькому человеку и увещевания власть имущих, пробуждения у них совести, никогда не обременявшей и не могущей обременять их душу на том основании, что они власть имущие, — хотя исключения, разумеется, имеют место быть, — и есть литература народного подвига, подвига, который сам народ не осознает; наконец, что именно литература народного подвига созвучна нынешней эпохе, она должна встать наравне с гомеровской "Одиссеей" и шекспировскими трагедиями, Пушкинским "Борисом Годуновым" и Толстовской "Войной и миром". Более того, литература должна помочь народу увидеть и осознать свое несомненное величие.

На обратном пути в Москву Алексей Петрович после длительной борьбы с самим собой решил, что из своего романа выкроит повесть и тут же примется за книгу, которая будет основана на еще не вполне осознанных впечатлениях командировки по Транссибу. Из этого, скорее всего, получатся для начала путевые заметки, — и это, пожалуй, правильно, если учесть, что заметки как раз и помогут более полно осмыслить увиденное и пережитое, — а уж потом — и пренепременно! — роман. Листов эдак на двадцать пять-тридцать. И построить его на контрастах прошлого, настоящего и прогнозируемого будущего. Именно так. И как только книга путевых заметок выйдет, так сразу же уйти из журналистики и полностью отдаться писательскому труду.

Поскольку решение было принято, Алексей Петрович испытывал окрыляющее облегчение, будто тащил на плечах бесполезную ношу, которую было жалко бросить: ведь столько тащил! столько сил затрачено! — и небывалый творческий подъем. К тому же в Москве его ожидало участие в Первом съезде писателей, а это есть ни что иное как созидание новой истории в реальном ее воплощении, и он, когда-то сомневающийся и все проклинающий, сегодня стоит не в стороне, а в самом горниле жизнеутверждающего потока.

Глава 13

Москва встретила дождем. Не летним, а осенне-нудным и холодным. Все было мокро, все будто пропиталось влагой. Лоснился мокрый асфальт, сочились водой булыжники мостовой, капало с понурых лип, с навесов и крыш, в жестяных водостоках хрипело и булькало, вдоль бордюров текли мутные потоки, в которых кружились окурки, подсолнечная лузга, обертки от дешевых конфет. Люди шли под темными зонтами, смотрели исподлобья, шлепали галошами и ботами по лужам, шуршали прорезиненными плащами, чихали, кашляли и бесцеремонно громко сморкались.

Нечто подобное Алексея Петровича захватило на подъезде к Хабаровску и сопровождало до Владивостока, но длилось ненастье недолго, ветер с юго-запада разогнал тучи, пришедшие с океана, заголубело небо, жарко засияло солнце. С преображением природы преобразились и тамошние люди. И сам Алексей Петрович испытал на себе это колебание настроения в зависимости от колебания погоды. Поэтому, едва вступив под своды Ярославского вокзала, он тоже нахохлился, поднял воротник плаща, поплотнее натянул на голову шляпу и, взяв такси, поехал домой, но душа его пела, как может петь душа человека, истосковавшегося по родному дому. Тем более что обратный путь занял так мало времени, что он его почти не заметил, занятый упорядочиванием своих записей и набросками будущего романа.