Но больше всего поразило выступление Исаака Бабеля — выступление настолько восторженно-лживое и настолько холопское по отношению к Сталину, что на лицах многих писателей появилась гримаса брезгливости и даже гадливости: ври-ври, да знай меру. Бабель меры не знал или не хотел знать. Или заглаживал впечатление от "Конармии", изруганной с таким же пылом, с каким и захваленной перед этим.
С некоторым любопытством Алексей Петрович ожидал выступление Михаила Шолохова, тридцатилетнего автора еще незаконченного романа «Тихий Дон» и тоже будто бы незаконченной «Поднятой целены». Шолохов так стремительно ворвался в литературу, так прочно в ней утвердился своей ни на кого не похожей особостью, вызвал столько споров и пересудов, зависти и даже ненависти со стороны некоторых «собратьев» по перу, что одно это давало ему право и на особую точку зрения. Увы, ничего нового он не сказал, то есть ничего такого, чего бы не знал Алексей Петрович. Впрочем, от столь своеобразного и столь же молодого писателя трудно было ожидать каких-то особых же философских откровений, тем более что вся философия его прозы заключена не столько в слове, сколько в образах, выраженных этим словом.
И все это, вместе взятое, создало впечатление, что съезд окончательно похоронил действительно русскую литературу, а на ее место воздвиг литературу безымянную, не имеющую опоры в русском народе, литературу, которую нельзя отнести вообще ни к какой нации, в том числе и к еврейской, представители которой подавляли всех остальных не столько своей многочисленностью, сколько назойливостью во всех сферах, относящихся к печатному слову, упорно настаивая на своей несомненной русскости и безусловной советскости. Часто на местечковом жаргоне.
Слава богу, что его, Задонова, никуда не выдвинули, что он остался незаметным среди многих и многих тоже оставшихся незаметными, а иногда и просто оказавшихся за бортом шумного сборища, то есть действительно русских писателей и поэтов. Алексей Петрович был уверен, что не он один скрывает в себе разочарование и недоумение, вызванные съездом, и это как-то поддерживало, не давало впасть в окончательный пессимизм.
"Что ж, — думал он, возвращаясь с заключительного заседания съезда домой поздним сентябрьским вечером, — видать, так оно и должно быть: крикливая и наглая серость, пользуясь своим большинством, будет задавать тон в этом странном сообществе, но это еще не значит, что я должен плясать под их дудку".
Однако в глубине души своей Алексей Петрович знал наверняка, что не только в журналистике, но и в писательстве уже вполне и бесповоротно пляшет под чужую дудку, хотя ощущение всеобщности от поездки по Транссибу оставалось и влияло на его творчество, все более уводя его от всеобщности к отдельным личностям. Вместе с тем его не покидала надежда, что он как-то сможет выказывать свою известную особость в последующих романах и повестях. Недаром же именно эту особость подметил сам Сталин. Значит, в том же духе надо работать и дальше, шлифуя и оттачивая эту особость. Несмотря ни на что.
Глава 15
В мастерской, освещенной ярким солнечным светом через два больших окна, воздух густо пропитан запахами лака и скипидара. На верстаке и стеллажах лежат в строгом порядке заготовки скрипичных дек и корпусов, на специальных растяжках сушатся струны из воловьих жил. Рослый, широкоплечий мастер, склонившись над верстаком, наносит лак на поверхность корпуса будущей скрипки мягкими движениями загорелой руки. Он, похоже, не чувствует ни спертой духоты, ни запахов, ни капелек пота на лице и носу. Рукава его безупречно чистой белой рубахи закатаны выше локтей, мягкие темно-русые волосы повязаны красным платком на манер старых итальянских мастеров, кожаный фартук со следами лаков и красок охватывает крепкую статную фигуру. Крупное лицо, темные, навыкате, глаза, чувственные губы — все как бы освещено внутренним светом вдохновения, все сосредоточено на том, чтобы лак ложился ровным, тончайшим слоем. Корпус скрипки переливается темными благородными тонами и все более оживает с каждым мазком.
Мастера портит лишь одно: на высокий лоб наползает узкий клин волос, спускаясь к переносью, делит лоб надвое, создавая ощущение, что обладатель этого лба упрям и не слишком умен.
Мастер так увлечен своим делом, что не сразу расслышал рокот машины, звук клаксона, предупреждающего, что на дачу пожаловали гости. Мастер поднял голову, недовольно поморщился: гости были некстати, он надеялся сегодня закончить новую скрипку, чтобы на следующей неделе, когда окончательно высохнет лак, собрать ее и опробовать. Может, эта скрипка на прикосновение смычка ответит наконец мягким и сочным звуком, присущим скрипкам Амати и Гварнери. Над столь сложной задачей мастер бьется уже много лет, он перепробовал различные комбинации древесных пород, десятки компонентов для составления грунтов и лаков, даже написал пособие на эту тему. Между тем нужное звучание не давалось.
За окнами, на садовой дорожке, посыпанной крупным речным песком, послышался приближающийся бубнеж мужских голосов, их перекрывал напевный голос жены мастера, явно обрадованной приезду гостей, как перекрывает голоса застенчивых валторн звонкий голос скрипки.
Вот затопали по ступеням крыльца, хлопнула дверь, голоса уплыли в глубину дома.
Какое-то время в доме и вокруг держится напряженная тишина, которую мастер ощущает всем своим телом. На дачу к нему редко приезжают, предварительно не договорившись о посещении. Разве что посыльные из наркомата обороны. А это, конечно, не посыльный, этих гостей мастер не ждал.
В дверь негромко постучали, затем она приоткрылась, в нее проскользнула молодая женщина, с открытым добрым лицом.
— Миша, — будто боясь спугнуть тишину, негромко произнесла женщина, — ты извини, но к тебе приехали товарищи Уборевич и Якир. Что мне им сказать, дорогой?
— Мне надо еще полчаса. Ты же знаешь, что процесс нанесения лака нельзя прерывать ни на мгновение, — ответил мастер недовольным голосом. — Займи гостей чем-нибудь. А если что срочно, так пусть идут сюда.
— Хорошо, милый, я скажу, — произнесла женщина и, прижимая к носу надушенный платочек, выскользнула из мастерской.
Через минуту дверь снова отворилась, в нее вошел широкий человек в военной форме со шпалами и звездами командарма второго ранга, густоволосый, с резкими чертами лица. Он тоже быстро прикрыл за собой дверь, зная из опыта предыдущих посещений, что в мастерской при лакировке скрипки не должно быть ни малейшего сквозняка, и что мастера лишний раз раздражать не стоит.
— Здравствуй, Михаил, — произнес вошедший хорошо поставленным голосом, остановившись в трех шагах от мастера, боясь что-нибудь задеть в этой тесноте, заполненной деревяшками, инструментом, банками, подрамниками, холстами и всякими другими малопонятными вещами, говорящими о разносторонних дарованиях и увлечениях мастера. — Извини, что не вовремя. Но возникли обстоятельства… Надо поговорить.
Мастер искоса бросил испытующий взгляд на вошедшего, кивнул головой на приветствие, продолжая все так же плавными движениями руки наносить тампоном густо-золотистый лак на поверхность скрипичного корпуса.
— Говори, я слушаю.
— Я с Якиром. Разговор, как говорят, на троих.
— Двадцать минут потерпите? Скажи Нине, чтобы организовала кофе. Как закончу, тут же приду.
— Хорошо, — согласился Уборевич. — Думаю, за двадцать минут ничего не случится.
— А что может случиться?
— В том-то и дело, что этого никто не знает.
— Ну, коли никто не знает, так ничего и не случится. Хуже смерти ничего не может быть, а уж коли через двадцать минут быть смерти, так я хоть скрипку закончу. Иди, Петрович, я сейчас.
Уборевич вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Что-то упало за спиной мастера на пол. Дрогнула рука, мазок лег неровно, солнечный луч высветил мельчайшие пузырьки воздуха, проникшие под пленку лака. Мастер вполголоса выругался, торопливо провел по тому же месту второй раз — пузырьки не исчезли, они лишь сместились к краю мазка. Мастер смочил ватный тампон скипидаром, уверенным движением стер лак. Несколько секунд смотрел на корпус скрипки, затем бросил в сердцах тампон в чашку.
Настроение испортилось, а в плохом настроении делать такую тонкую работу — только гневить бога. Видать, и эта скрипка не станет петь голосом скрипок старых итальянских мастеров. Всегда у него так: в последний и самый решительный момент кто-нибудь сунется под руку — и все коту под хвост. Встать бы на час раньше — успел бы. Впрочем…
Мастер развязал тесемки фартука, повесил его на гвоздь, на другой гвоздь повесил красный головной платок, оглядел мастерскую, махнул рукой с досады и вышел.
Да, мастер был недоволен вторжением в свое творчество, и, в то же время, это вторжение снимало с него ответственность за явно, увы, неудавшуюся скрипку. Между тем в глубине души он никогда и не верил, что способен достичь заветной вершины в своем увлечении: мастер чувствовал, что не вполне понимает дерево, что не обладает нужным чутьем, каким-то особенным чутьем, каким обладали обожествляемые им старые итальянские мастера. По сути, он надеялся лишь на то, что когда-нибудь все совпадет таким непостижимым, но желанным образом, — и получится-таки скрипка с божественным голосом. Тогда какой-нибудь знаменитый виртуоз возьмет ее в руки, выйдет на сцену Большого театра, а ведущая объявит торжественно, высоко вздымая свою грудь, что сейчас, дорогие меломаны, впервые зазвучит несравненная скрипка Михаила Тухачевского. И он, Михаил, поднимется из первого ряда, повернется к залу лицом и увидит восторженные глаза сотен женщин, обращенные в его сторону…
О, это будет мгновение торжества и наслаждения, сродни торжеству и наслаждению Ганнибала, выигравшего сражение при Каннах! Только ради таких мгновений и стоит жить.
Впрочем, не только в скрипичном деле сорокалетний командарм первого ранга, заместитель наркома обороны СССР Михаил Николаевич Тухачевский полагался на счастье и везение, но и в военной карьере тоже. Надо сказать, не зря полагался: ему действительно везло, счастье сопутствовало его военной карьере, хотя славы непобедимого полководца он не сниска