— Та-ак, — протянул Плошкин с издевкой, с трудом дождавшись окончания речи бывшего профессора и дивясь его способности говорить так долго и почти без запинки. — Значит, прох-хвессор хочут возвернуться. Ну а что скажут другие? Ты вот, к примеру, э-э… что скажешь? — уперся Плошкин взглядом в Пакуса, к которому раньше если и обращался, то не иначе как "жидовская рожа", "антеллигент" или "лягавый". — Тоже на нары возвернуться желаешь? Тоже по кайлу соскучился? Давай выкладай свою диспозицию!
Пакус… Лев Борисович Пакус, ровесник Плошкина, тонколицый еврей с неестественно высоким лбом, точно этот лоб соорудили в надежде на великие свершения, с островком редких волос на макушке, плотно прижатыми к голове ушами, поднял на бригадира свои печальные маслиновые глаза, тихо произнес шепелявым из-за выбитых на допросах зубов голосом:
— Я — как все, — облизал синюшные губы и снова уставился в свою ладонь.
— Та-ак! — крякнул Плошкин и сжал свои черные кулаки.
— Ну а вы, вьюноши? Вы-то в какую сторону собираетесь? Домой аль на нары?
— Я — до хаты! — выпалил Пашка Дедыко, сверкнув черными выпуклыми глазами.
Пашка видел лишь в одном бригадире стоящего мужика, к которому можно прилепиться, а куда поведет его этот мужик, для Пашки большого значения не имело. Но грезились ему Кубанские плавни, где можно отсидеться какое-то время, а там податься в горы, к разбойным чеченам или ингушам, а можно и в Турцию или в Болгарию, куда ушло много станичников как с Терека, с Дона, так и с Кубани.
— На нары я бильш не хочу! — решительно рубанул воздух кулаком Пашка. — А в Китае, балакали, тэж казаки водются: и амурськи, и забайкальськи. Можно поперва к им. Я за тэ, щоб тикать видселя як можно скорийш. Ось мое остатне слово. — И с вызовом уставился на Димку Ерофеева.
Димка вытер под носом тыльной стороной широкой ладони, произнес не слишком уверенно:
— Так я тоже… это… А только я на помилование подал… Придет бумага, а меня нету. Что тогда? — И повернулся к профессору, ища у него поддержки.
— Да-да, это очень даже существенно! — воскликнул обрадовано Каменский. — Я, между прочим, тоже подал на пересмотр моего дела. И, насколько мне известно, Лев Борисович тоже. За нами нет никаких преступлений, мы себя врагами народа не считаем. В нашем случае это либо юридический казус, либо произвол местных властей. Да-с! А побег — это уже статья, это чревато юридическими последствиями на, так сказать, законных основаниях… Вот видите, Сидор Силыч, нас трое, то есть большинство, — с некоторой даже торжественностью заключил Каменский.
Плошкин измерил его тяжелым взглядом, сунул руку под стол, что-то там громыхнуло — и на стол лег топор.
— Нас тожеть трое, — произнес он с мрачной усмешкой, наслаждаясь тем, как побледнели и отшатнулись от стола антеллигенты. — А вас покамест двое. Что до вашего третьего, так энтот… Лев-то ваш Борисыч, тапереча умный стал, тапереча он как все, а раньше хотел, чтоб было наоборот: чтоб все, как они пожелают… большевики то есть… Как все-е! — передразнил Плошкин Пакуса, скользнув по его лицу взглядом серых безжалостных глаз.
Пакус оставил в покое свою ладонь, поднял голову и, ни на кого не глядя, заговорил тихо, устало, словно ему надоело повторять одно и то же:
— Вы ошибаетесь, Сидор Силыч: большевики тут ни при чем. Все значительно проще: монархия в России себя изжила, страна нуждалась в обновлении, кроме большевиков сделать это было некому. Несколько десятков тысяч членов большевистской партии не смогли бы перевернуть такую огромную страну, как Россия, если бы сама Россия этого не захотела. А еще война… Вы, насколько мне известно, в империалистическую воевали. Очень вам воевать хотелось за всякие там босфоры и дарданелы? А большевики дали России мир.
— Ну, энто еще как глянуть, — усмехнулся Плошкин. — С германцем я два года воевал — это точно. Потом, почитай, год за белых, потом за красных год с гаком. Мира мы не видывали.
— В том, что мир не получился, вины большевиков нет…
— Вот тут вы изволите врать, уважаемый э-э… так сказать, товарищ Пакус, — зачастил Каменский, поворачиваясь к Пакусу. — Факты говорят совсем о другом-с. Революция в России нужна была Германии, кайзеру, война гражданская тоже была нужна немцам же. За то они вам, большевичкам, и деньги платили. А не случись гражданская война, куда б пошла вся та сила, что имелась у России? Ась? Вопрос! И для Германии очень даже существенный вопрос. Можно сказать, вопрос жизни и смерти… Потому-то они вас, большевичков, во главе с Лениным-Ульяновым и Троцким-Бронштейном… — захлебывался злыми словами Каменский и даже кулачки сжал до побеления пальцев, — весь ваш жидовский кагал, так сказать, да в пломбированном вагончике-с, вагончике-с: пожалте, господа-товарищи, изничтожайте великую Россию, крушите церкви, загоняйте народ в колхозы, в лагеря, стреляйте, вешайте!.. У-у, нех-хрести! У-у, исчадия ааа-да! От той же лютой беды — попомните мои слова! — и сами сгинете с лица земли! — И кликушески воздел скрюченный палец к черному потолку.
Глава 7
На пару минут в избушке установилась зловещая тишина. Все смотрели на Пакуса и всем без исключения казалось, что вот он тот враг, из-за которого произошли все их несчастья и мытарства. Они в заключении позабыли и про Великую Россию, и про многое такое, что волновало их на свободе. Запальчивые, злые слова профессора что-то пробудили в них, подняли удушливую волну из самой глубины души, откуда-то из живота, а может, и ниже. Они почувствовали, как их охватывает нерастраченная ненависть к этому лобастому человеку, который и большевик, и жид, и чека, и все остальное, и вот так сошлось по воле судьбы, что его будто специально выдали им на расправу, чтобы отомстить за всё и за всех.
Даже Димка Ерофеев — и тот смотрел на Пакуса с удивлением: они-то на рабфаке учили-учили про коммунистов-большевиков, про их честность, бескорыстие, принципиальность и преданность мировой революции, про их страдания за простой рабочий народ, а на самом деле — вон что: какие-то немецкие деньги, пломбированные вагоны, презрение и ненависть к Великой России. Да и Сонька Золотая Ножка — она ведь тоже большевичка, и воспоминание о своих муках, принятых от этой жидовки, болью отдалось в Димкином изуродованном естестве, и он, сунув руку в штаны, бережно обхватил его ладонью и даже дышать стал тихо, через рот.
Один Пакус, похоже, ничего не видел и не слышал. Он потер свой неестественно огромный лоб, тихо произнес:
— И охота вам, Варлам Александрович, повторять измышления монархистов о пломбированном вагоне и прочей дребедени? — И равнодушно пожал плечами. — Не смешно: кучка большевиков, да еще, к тому же, привезенных, по вашим словам, в запломбированном вагоне, смогла перевернуть Россию… Если бы не было на то объективных условий…
— Во-первых, это не измышления, а факты-с, факты-с! Да-с! — запальчиво воскликнул Каменский, брезгливо отодвигаясь от Пакуса. — И не монархические, как вы изволили выразиться, а факты, вскрытые именно нашей партией — партией конституционных демократов! Во-вторых, если говорить о так называемом революционном процессе, то это, знаете ли, как в химии: реакция может идти нормально, а может взрывообразно, но во втором случае необходим катализатор. Жиды со своей партией большевиков и явились таким катализатором, который привел к страшному, разрушительному взрыву…
Атмосфера ненависти вроде бы разрядилась после слов Каменского, люди почувствовали себя неуверенно: черт их разберет, этих интеллигентов, кто из них прав, а кто виноват! Вот если бригадир скажет…
Но Пакус снова заставил всех насторожиться.
Он презрительно передернул плечами, как бы отстраняя всех от себя и устанавливая некую дистанцию между собой и остальными. Конечно, он и сам хорошо знал, что Ленин вместе с группой видных партийцев вернулся в Россию действительно через враждебную Германию и не без содействия ее властей, и будто бы именно в запломбированном вагоне, к чему особенно почему-то цеплялись враги большевиков и советской власти. Но для него, для Пакуса, смысл этого вагона был совсем не тот, что этому вагону приписывали, следовательно, и самого вагона как бы не существовало. Этого вагона не будет до тех пор, пока люди не поймут, что дело не в том, каким образом эмигранты-ленинцы оказались в России в то сложнейшее военное и революционное время, а в той великой цели, которую они преследовали. А ради такой цели можно пойти на сделку и с заклятым врагом. И даже взять у него деньги. Но стоит ли рассказывать им обо всем этом?
— Партия большевиков не есть еврейская партия, — терпеливо, не повышая голоса, продолжал отбиваться Пакус. — Это партия рабочего класса России, всего ее трудового народа. Более того, большевики смогли придать стихийному движению масс правильное направление, указать массам действительный выход из тогдашнего невозможного положения…
— Действительный выход из тогдашнего положения указывали мы, партия конституционных демократов! — вскрикнул Каменский, перебивая Пакуса. — И выборы в Учредительное собрание подтвердили нашу правоту, показав, что за большевиками стоит ничтожное меньшинство. Если бы так называемые массы прислушались к нашему голосу и не позволили Ленину разогнать законно избранный орган, то вы бы, уважаемый, сидели бы сейчас в своем Бердичеве… или как там его? — сидели бы в теплой квартире, под боком у жены, а не в этой… а не в этом… — Каменский так разволновался, что замахал руками, закашлялся и затряс седой головой, не находя слов.
— Так ведь не прислушались же! А, Варлам Александрович? В этом все и дело, что не прислушались, — с саркастической усмешкой на лице торжествовал Пакус. — Вы вот спросите хоть у Ерофеева, почему рабочие пошли за большевиками, а не за вами, кадетами, не за черносотенцами, и даже не за эсерами и меньшевиками, — он вам ответит.
— Ерофеев? Много понимает этот ваш Ерофеев! — картинно вскинул вверх руки Каменский и тут же пренебрежительно отмахнулся: — Да он в те времена пешком под стол ходил, где уж ему понимать!