Она, единственная из всех женщин, живущих на свете, и потому слова, записанные в столбик, казались Ивану Спиридоновичу неповторимыми в созвездиях миллионы раз повторенных слов. Даже несмотря на явные натяжки и несуразности.
Однако слова жили сами по себе, Зинаида — сама по себе, она была и поводом и причиной своеобразно выстраиваемых слов.
Да и не могли они выстраиваться по-другому. Потому что… вот не было Ее, не было, и вдруг Она появилась… И что дальше? А главное — ради чего? Ради Ее глаз, губ, тела? Ради того, чтобы через какое-то время в Ее чреве возникла новая жизнь и в свое время эта жизнь в виде пищащего комочка еще более усложнила жизнь Ивана Огуренкова? Не дикость ли это? И должен ли он идти на поводу у своих чувств? Наконец, покажите отцов, дети которых полностью бы удовлетворяли чаяниям своих родителей. Они, дети, лишь вносят раздор и смуту в отношения с отцами (при этом Иван Спиридонович ни себя, ни своих родителей в виду не имел), чему в мировой литературе можно найти тысячи подтверждений. Должен ли он, Иван Огуренков, проходить всеми уже изведанный путь?
"Но может статься, — через минуту утешал себя Иван Спиридонович, — что Она внесет в твою жизнь новые привычки и желания, которые будут приятнее и полезнее старых. Почему бы и нет? Отец, например, уверяет, что с появлением в его жизни мамы жизнь его наполнилась новым и более светлым содержанием".
И, пугаясь предстоящих изменений, Иван Спиридонович начинал то ругать себя за привычку всему давать объяснение и всему находить свое место в собственной жизни, то насмехаться над собой, уже поверившим, что Она только и ждет, чтобы он предложил Ей руку и сердце.
А с другой стороны, не напоминает ли он Обломова, который ради привычки сутками нежиться в постели и ничего не делать, подвергает сомнению свою любовь и в конце концов отказывается от нее? А может быть, это разногласие с самим собой есть отличительная черта всех неординарных личностей? Не получится ли так, что любовь заместит в его жизни какие-то другие важные и полезные не только для него самого, но и для народа… не побоимся этого слова: да, и для народа! — направления деятельности? Ведь вот же факт: он, влюбившись, уже не в состоянии творить, сам процесс творчества замещается миражами и видениями, воздушными замками. Наконец, если вспомнить Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Некрасова… да и Толстого, Чехова… Как у них у всех не ладилось в семейной жизни, как трудно давалось общение с людьми вообще. А Пушкин? Он, можно сказать, погиб в рассвете сил из-за своей жены. И это закономерно: творческая личность должна нести крест, тяжелый, увитый терниями, она должна подвергаться насмешкам и издевательствам, а благополучие убивает в личности именно элемент творчества, то есть — в итоге — и саму личность…
Прочтенные книги тяжелым бременем сдавливали душу Ивана Спиридоновича, не давая ей расправить свои дряблые крылья и взлететь в сияющую голубизну неба. Его глаза, увеличенные очками, вглядывались в эту голубизну, но видели ее чужими глазами, а душа замирала не от возможности полета, а от красиво расположенных слов, сказанных о голубизне и полете в ней гениями.
Как слепец, трогающий чуткими пальцами причудливую словесную вязь, выбитую на камне, видит и само небо, и ощущает свое парение среди облаков, вызванные у него каменной вязью слов, так и сам Иван Спиридонович узнавал действительность и относился к ней через слова, сказанные другими. И вместе с тем…
Откуда Ты пришла
И где была доныне,
Святого ремесла
Прекрасная Богиня?
Однажды — дело было в конце ноября — Ксения Капитоновна, постучав, вошла в комнату сына. Иван Спиридонович лежал на постели поверх покрывала, на низеньком столике возле его кровати стояла пепельница, полная окурков, один из них еще дымился, в комнате висели сизые пласты дыма. Ксения Капитоновна заметила, как сын сунул под подушку что-то, похожее на тетрадь, и догадалась, что это за тетрадь и что в ней можно прочесть. Будь это тетрадь с какими-то заметками о творчестве какого-нибудь поэта или писателя, он не стал бы ее прятать. А тут сработал инстинкт. Ее Спиридон тоже писал стихи, и почти в такой же тетради, и все эти стихи были посвящены ей: сперва гимназистке, потом курсистке, потом жене, и всегда он прятал тетрадь от нее, стесняясь своего увлечения, а бросил писать и прятать лишь несколько лет назад. Может, любовь пошла на убыль, может, осознал, что поэт из него не получился.
Не получился поэт и из Ивана: в гимназии упражнения в стихосложении были обязательной составной частью словесности, рифмоплетство Ивану давалось легко, но сочинительство его было слишком рациональным, слишком головным, в нем отсутствовала душа, азарт и безрассудство.
Вообще Ивана больше трогали и волновали чужие стихи, он постоянно печатался в различных журналах с критическими и литературоведческими статьями, мог часами читать наизусть Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Фета, Тютчева, а из современных — Маяковского, Есенина, Васильева. Хотя двое последних в последнее же время все чаще подвергаются критике за свою черноземность, аполитичность и еще бог знает за что, хотя второго давно нет в живых, а третий за свои дебоши не вылезает из мест весьма отдаленных. Однако не исключено, что такое доскональное знание и глубокое проникновение в чужую поэзию является препятствием для рождения собственной, которая требует известной дерзости, безоглядности и честолюбия. А Иван даже печатается под псевдонимом и тщательно скрывает от других свое пристрастие к литературоведению.
— Ваня, — тихо произнесла Ксения Капитоновна, подходя к постели сына и присаживаясь на край у него в ногах. — Извини меня, мой милый, но в последнее время ты стал ужасно рассеянным: забываешь убрать на место обувь, оставляешь в раковине следы зубного порошка. Я не говорю о других мелочах, которые раньше за тобой не водились. Что с тобой? Ты заболел?
— Нет, мама, я здоров. Просто… просто много работы: дневная школа, вечерняя, журнальные статьи… Не сердись, я исправлюсь.
— Я не сержусь.
Ксения Капитоновна встала, подошла к окну, открыла форточку, с минуту вглядывалась в морозный полумрак ночи. Спросила, не оборачиваясь:
— Кстати, почему ты больше не приводишь к нам Зиночку? По-моему, она не только красива, но и умна, способна быстро осваивать все новое. А это очень важно. Тем более что такое качество помогает сближению двух совершенно разных людей.
— Ты в этом уверена?
— А ты сомневаешься? Твой отец не сомневался во мне ни секунды. И, как видишь, не ошибся.
— Мам, ты — совсем другое дело. К тому же я, видать, пропустил свое время: слишком был увлечен самим собой. В моем нынешнем возрасте начинаешь сомневаться даже в самом себе.
— Но ты ведь ее любишь… Не так ли? — Ксения Капитоновна повернулась лицом к сыну и теперь смотрела на него, освещенного настольной лампой, из полумрака, будто проникшая в комнату через форточку таинственная ночная фея.
Иван Спиридонович сел, закурил новую папиросу, долго молчал. Ксения Капитоновна не нарушала это затянувшееся молчание.
— Да, мама, кажется, люблю. Впервые в жизни. Вот… даже стихи стал писать, — вынул из-под подушки тетрадку и положил ее на столик. В голосе сына мать уловила горькую усмешку. — Но мне сорок один, а ей двадцать три. Через двадцать лет я стану дряхлым стариком, а она…
— Напрасно ты так убиваешься по этому поводу. К тому же женщины стареют быстрее. Во всяком случае, ты застрахован от того, что в шестьдесят тебя потянет на молоденькую, как это случается почти со всеми стариками. Я бы на твоем месте сделала Зиночке предложение. Не мешкая. Иначе ты заговоришь свою любовь всякими вескими доводами за и против, утопишь ее в рациональной тоске рифмованных строчек.
— Мгм… Ты думаешь?
— Я в этом уверена, сын.
— Я уже сам об этом думал, мама. Что ж, в субботу сделаю ей предложение, — произнес Иван Спиридонович голосом, в котором явственно прозвучали нотки обреченности.
— Зачем откладывать на субботу? — тихо спросила Ксения Капитоновна из полумрака, зная, что нотки обреченности неизбежно сольются с нотками сомнения и неуверенности.
— В субботу мы идем с Зиночкой в кино.
— А разве завтра ты ее не увидишь?
— Увижу. Но я не могу делать предложение… как бы между делом. Потерпи, мам.
— Хорошо, я потерплю, — победно улыбнулась в темноте Ксения Капитоновна: она добилась-таки обещания, а Иван умеет держать слово. Между тем она сочла нужным усилить нажим: — Пойми, мне так не терпится понянчить внуков. Я уже стара. Успеть бы.
Шурша атласным халатом, Ксения Капитоновна подошла к кровати, на Ивана Спиридоновича пахнуло терпкими духами. Мать наклонилась над ним, поцеловала в лоб, как давно уже не целовала. И вышла, пожелав спокойной ночи.
"Да, вот, — подумал Иван Спиридонович с облегчением, — пришла фея любви и развеяла мои сомнения. Итак, до субботы, любовь моя".
Он снова лег, забросил руки за голову, вытянулся на постели и глупо улыбнулся. Иван Спиридонович знал, что улыбается именно глупо, как может это знать человек, прочитавший многие сотни умных и не очень книг, в которых на все лады описаны состояния влюбленных. В этом отношении от книжных героев он себя не отделял и скидок на свою исключительность себе не делал. Но ему почему-то стало неловко перед самим собой, перед выцветшими амурами и цветами. И еще неизвестно перед кем.
Иван Спиридонович поспешно разделся, снял покрывало, забрался под одеяло и погасил свет, но заснул не скоро, продолжая таращиться в потолок, улыбаться, уже не думая о том, как выглядит его улыбка со стороны. Не думал он и о том, как все у него произойдет в предстоящую субботу: его вполне устраивала уверенность, что это непременно произойдет. На сей раз рифмованные строчки в голову ему не шли. Все было определено и решено, оставалось повторить в