Жернова. 1918–1953. Клетка — страница 8 из 88

— Почему не понимаю? — обиделся Димка Ерофеев, приходя в себя от боли и постепенно освобождаясь от удушливой волны ненависти. — Очень даже хорошо понимаю…

— Уж не за это ли понимание жидовка отбила твою ялду? Уж не за это ли упекли в лагерь? Ась? — скорчил шутовскую рожу Варлам Александрович, заглядывая снизу вверх в лицо Ерофееву. — Вызубрить пару лозунгов — не значит иметь свою позицию. Впрочем, давай, пролетарий, выкладывай! Порадуй своего духовного наставничка. Тем более что вы с ним теперь как бы одной веры: он обрезанный, а ты отбитый. Два сапога — пара.

Димка Ерофеев скрипнул зубами: ему хотелось влепить этому профессору хорошего леща, но слишком жалок был старик Каменский, слишком дохл даже для Димкиных неокрепших кулаков. И он, отвернувшись от него, наморщил узкий лоб, пытаясь сосредоточиться и вспомнить все, что им когда-то говорили на собраниях и лекциях, что сам он вычитал из мудреных книжек о роли рабочего класса в мировой истории и мировой революции, что изучали они на внестудийных занятиях.

Увы, ничего не вспоминалось.

Конечно, Каменский ему не нравился, потому что был буржуем, но и Пакус не нравился тоже, хотя и стоял вроде за советскую власть, то есть за власть рабочего класса: в них обоих чувствовалась пренебрежительность и высокомерие по отношению к нему, рабочему человеку, и его рабочая сущность бунтовала в нем и требовала как-то себя проявить, защититься, показать, что рабочий человек и без них стоит немалого.

— Я, конечно, университетов не кончал, — начал Димка Ерофеев где-то слышанной фразой, стараясь говорить размеренно и веско. — Я только один курс рабфака, а на втором меня взяли… Но мы тоже… это… изучали Маркса с Энгельсом и товарищей Ленина и Сталина… насчет, так сказать, мировой революции и классовой борьбы. И у них там все очень хорошо и правильно написано, как рабочий класс вместе с остальным трудящимся народом… это… перекует сознание в построении коммунистического общества. У Энгельса прямо так и сказано, что и буржуазия тоже перекуется. Вот.

— Это где ж у Энгельса сказано такое? — сдерживая смех, воскликнул Каменский, подмигивая и кривляясь. — Я, правда, не от корки до корки, но кое-что читал, и что-то не помню, чтоб и буржуазия по Энгельсу встала когда-нибудь на точку зрения коммунизма.

— А это… я уж забыл, как называется, — стушевался Ерофеев, не слишком уверенный в своих познаниях. — Это у Энгельса книжка такая про рабочий класс Англии. Вот. Мы ее в кружке проходили…

Димка вспомнил, что книжку эту у него забрали при аресте вместе с другими его книжками и тетрадями, а в книжке были закладки, а на закладках Димкины же записи. Кстати, и про буржуазию, которая будто бы встанет на позицию пролетариата, потому что эта мысль Энгельса ужасно поразила не только одного Димку, но и всех остальных кружковцев. К тому же она, эта мысль Энгельса, перекликалась с утверждением Бухарина, что и кулак постепенно перекуется и тоже встанет на позицию… — тогда об этом много говорили и спорили.

— Там несколько не так, — вставил Пакус, но уточнять не стал. И поморщился, как от зубной боли.

— Как не так? — вдруг ни с того ни с сего вскипел Димка, которого задело именно это пренебрежение.

Несколько секунд он смотрел на Пакуса сузившимися злыми глазами, ожидая разъяснений, но Пакус снова уставился в ладонь и продолжил ковыряние мозоли.

Вдруг Димкины глаза блеснули какой-то мыслью, и он выпалил:

— А у Маркса, между прочим, сказано, что при социализме евреев не будет. Вот!

— Ох-ха-ха-ха-ха! — зашелся смехом Каменский, и все тоже засмеялись, почувствовав неожиданно облегчение, словно должны были совершить что-то страшное, запредельное, но, слава богу, не совершили.

Все смеялись, широко разевая рты, хотя никто не понял, что такого смешного сказал Димка Ерофеев и что так развеселило Каменского. Смеялся даже Пакус, но сдержанно, с достоинством человека, во всем соблюдающим меру.

— И куда ж они подеваются, евреи-то эти ваши, позвольте вас спросить, молодой человек? — насмеявшись и вытирая мокрые глаза ладонью, уставился на Ерофеева, будто на дурачка, бывший профессор. — Вы уж нас, будьте любезны, просветите на этот счет. Вот и товарищу Пакусу тоже, небось, интересно, кем он будет считаться, когда вы построите свой социалистический коммунизм.

— Это в самом начале у Маркса сказано, в первом томе то есть, про евреев-то, что капитализм как бы их рождает, а коммунизм… или социализм — не помню уж точно, что там происходит… — серьезно, не замечая насмешки, пояснил Ерофеев.

— Там несколько не так это трактуется, — снова вставил Пакус и поджал губы.

— Отчего же не так, любезнейший? — вскинулся Каменский. — Все сходится, все сходится! Все именно так! Да-с! К тому же, как говорится, устами младенца — в данном случае пролетария — глаголет истина, которую вы сами же и пожелали услышать, — частил Каменский, радостно потирая руки. — Вот был жид Пакус, теперь он, простите, уже и не жид, и не еврей, а зэк под определенным номером… Так постепенно и не станет ни тех и не других. И слава богу и товарищу Марксу! Между прочим, молодой человек, про нас, про русских, у Маркса ничего нетути? Ась? — снова уставился насмешливым взглядом в лицо Ерофееву бывший профессор. — Может, при коммунизме и русских не станет? Или, что вполне возможно, их рассеют по свету, чтобы всюду насаждать свой русско-жидовский коммунизм? Нуте-с?

— Мы не всего его прошли, в смысле — Маркса, только первые два тома, — нахмурился Ерофеев, разглядывая потолок и как бы давая этим понять, что он больше разговаривать не собирается.

— Да, вот вам пожалуйста, — с деланным сочувствием заговорил Каменский, знавший историю Ерофеева, поскольку писал за него прошение на пересмотр дела. — Захотели несколько сознательных пролетариев самостоятельно изучить так называемых основоположников, в смысле — Маркса унд Энгельса, а властей предержащие страшно испугались: вдруг им, пролетариям, придет в голову что-нибудь этакое действительно по Марксу, и… извольте-с, товарищи гегемоны, за решеточку-с, за решеточку-с!

Помолчал, посерьезнел.

— Между прочим, не вы первые, не вы и последние: все мировые идеи боялись и до сих пор боятся тщательного их изучения: и христианство, и магометанство, и буддизм, и… и иудаизм тоже, хотя это не мировая идея, а исключительно национальная. Или даже кастовая, языческая. Да-с. И практически все мировые идеи трактуются исключительно теми, кто на них паразитирует. Как справедливо заметил ваш новоявленный Моисей-Ленин, если идея овладела массами, то без крови не обойтись. К сожалению. Но такова природа человеческого общества: заклинания на него действуют, когда оно к тому предрасположено, а отрезвляет это общество им же пролитая кровь. Коммунистическая идея слишком молода и еще не напиталась кровью до такой степени, чтобы люди отшатнулись от нее в ужасе… Впрочем, нам не дано знать наперед, чем это кончится. Но кровь была и еще много будет крови. Да-с. Что касается жидов, так первый шаг в этом направлении сделан: были жидами, стали евреями. А ведь на Руси их жидами называли не одну сотню лет. И само слово жид не есть кличка, а обозначение нации. Если по-ученому — этноним, и произошел от немецкого Jude. Но господам жидам оно не нравится, потому что напоминает нам, русским, о том, как они грабили и обирали русский народ. Вот они и запретили жида, заменили его евреем, хотя в Библии этого слова нет, а есть иудей, израильтянин. И теперь за жида могут и к стенке поставить: оскорбление нации. Очень даже запросто. Они даже Пушкина отредактировали: было «Куда, жидовка молодая?», а стало «Куда, еврейка…» И в словаре Даля жид исчез, будто и не было. Случись в Германии революция, они и там юдэ заменят на что-нибудь другое. В Польше жид только так и обозначаются. И газета имеется «Жидовски новины». И еще много чего. Может, именно поэтому Троцкий гнал Тухачевского к Варшаве, чтобы все переименовать.

И Каменский поник плешивой головой, как поникает адвокат перед непроходимой тупостью своих оппонентов.

Пакус было дернулся что-то возразить, однако, заметив на себе ненавидящие взгляды, стушевался.

И снова на какое-то время в тесной прокопченной избушке воцарилось молчание. Первым очнулся Плошкин. Он оглядел всех тяжелым взглядом из-под густых бровей, прихлопнул по столу ладонью.

— Ну, будя! — произнес он, будто ставя точку. — Большевики, кадеты, жиды — всё одна сволочь! И на тех и на других я самолично насмотрелся, и те и другие народу без надобностев. Вы, которые кадеты, об народе не шибко-то печалились, а все больше о своих поместьях да капиталах. А про то рассуждение, что большевиков да жидов было мало, и они не могли… это самое… революцию изделать сами по себе, так я вам случай расскажу…

Плошкин качнул головой, усмехнулся, будто что-то увидев невидимое никому, заговорил потеплевшим голосом:

— Да-а. В деревне энто у нас приключилось. Еще при царе… Царствие ему небесное. Жила, стал быть, у нас там баба одна, Степанидой прозывалась. С мужиком, само собой. А детишков бог не давал. Баба, промежду прочим, ядреная, здоровенная. Мешок в пять пудов ей — тьфу! Во! Бывалоча, какой мужик, хоть и при силе, сунется к ей насчет полапать там али еще чего, так она так его турнет, мужика-то, что он, бывалоча, носом такую борозду в земле пропашет, что твоя соха. Да-а…

— И вот как-то напала на ее хворь. На Степаниду-то. Просквозило али еще чего. Жаром от ее так и шибает. Лежит — ни рукой, ни ногой. Вроде как помирать собралась. Мужик ейный, Мирон, спужался, в бричку да в город за фершалом. А баба-то, стал быть, в избе одна осталась. И жили у их по соседству на ту пору Колодины, крестьяне справные, а у их сын — карла. Чуток выше коленки, — показал Плошкин ладонью от пола.

— В возрасте, однако, — добавил Сидор Лукич, снова качнув удивленно головой, как будто и сам не верил, что была у него когда-то другая, не лагерная, жизнь. — Промежду прочим, братьев и сестер имел нормальных, а сам вот ростом не вышел: жила какая-то порченой оказалась. Да. И чегой-то он в избу к Степаниде-то и зайди на тот самый момент. По надобности по какой. Мало ли…