Жернова. 1918–1953. Клетка — страница 83 из 88

Глава 19

— Вот видишь, Ленька, — произнес невысокий человек в драповом поношенном пальто, но с новым цигейковым воротником, обращаясь к другому, еще ниже ростом, одетому в пальтишко попроще. — И так почти каждый вечер. Моя Ольга говорит, что Мильда и рада бы не ложиться под Кирова, но тогда Соловков ей не миновать. Я на твоем месте давно бы что-нибудь придумал, чтобы защитить свою жену. И самого себя. А ты только кляузы пишешь да пороги парткомиссий обиваешь. А что им твои кляузы? Ничего, мертвому припарка. Допишешься до того, что Киров отправит тебя на лесоповал. Запросто. Вспомнишь тогда Ромку Кукишера, да поздно будет.

Человек пониже ростом, которого Кукишер назвал Ленькой, с нервным скуластым лицом и бегающими, глубоко упрятанными в подбровья глазами, шмыгнул носом, засунул руку в боковой карман пальто и, подвигаясь боком, толчками, как слепой, двинулся к выходу из подворотни, в которой они таились, истерично забубнил в поднятый воротник:

— Я убью его, убью, убью, убью…

Но Ромка Кукишер схватил его за плечи, прижал к стене, зло произнес, будто плюнул: — Ты чего, Николаев, рехнулся? Двух шагов не успеешь сделать, как тебя прихлопнут. Стой, не рыпайся, убийца хренов!

Николаев ослаб в руках товарища, забился в истерике, всхлипывая и размазывая закоченевшими руками слезы по петушиному лицу.

Между тем автомобиль, привезший Мильду Драуле к ее дому, взревел мотором, сорвался с места и, окуривая снежные вихри сизым дымом, скрылся за поворотом. Улица опустела, только ветер голодным псом завывал в низкой арке между домами, гремел водосточной трубой, крутил на углу пируэты, будто подгулявшая на чужом юбилее старая балерина, и щедро швырял за воротник ледяную крупу.

— Домой тебе идти не стоит, — продолжал Кукишер, отпуская безвольное тело Николаева и брезгливо отряхиваясь. — А то ты там сдуру еще натворишь чего. Давай-ка лучше пойдем в одно местечко, развеемся. Тут недалеко живет одна моя знакомая… Преми-иленькая де-евочка. У ней подружка сегодня гостит — как раз на двоих. Обещаю: получишь удовольствие по первому разряду. Девочки из балета, садятся на шпагат легче, чем мы на толчок. И без рабоче-крестьянских предрассудков.

— Не хочу я, — попытался было отделаться Николаев, но Кукишер был настойчив и, судя по всему, имел на своего товарища влияние непререкаемое.

— Я говорю: домой тебе нельзя! — грубо оборвал он Николаева. — У вас моя Ольга, пусть они побудут одни, пошепчутся, завтра я узнаю подробности и расскажу тебе. Моя Ольга, между прочим, — с нескрываемой насмешкой произнес Кукишер, — просто обожает рассказы Мильды о том, как ее сестра занимается любовью с Кировым и что Киров с ней вытворяет.

— Замолчи, Кукиш! — взвизгнул Николаев. — Замолчи, замолчи, замолчи!

— Хватит истерик! Пошли. Все равно не пущу домой. Так что и не рыпайся, — оборвал Кукишер приятеля и, одной рукой подняв тощий портфель, расползшийся на снегу большой черной лягушкой, подхватив Николаева под локоть другой, потащил его в смутную темноту переулка.

Через пару минут они вышли на просторную улицу, на ходу вскочили в проезжавший полупустой трамвай, дрожащий от стужи всеми своими деревянными и железными частями, сели на заднее сиденье. Подошла кондукторша, оторвала билеты, ссыпала в сумку серебро, зевнула, пошла прочь.

— Понимаешь, черт, — доверительно заговорил Кукишер, наклоняясь к уху Николаева и дыша ему в лицо перегаром дешевого портвейна и жареного лука, — это наше иудейское обрезание… Ты не можешь себе вообразить, как оно иногда доводит человека до самых крайностей. Вот ты необрезанный, ты женскую плоть чувствуешь… Ну, не знаю, как ты там ее чувствуешь, может, как я чувствую ее своими губами, то есть все складочки и волосиночки. Но мой оскопленный пенис — это все равно что пятка вечно босого человека. Она, пятка эта, уже ничего не чувствует: ни камней, ни колючек, ни бутылочного стекла. Ей все равно, по какой дороге ходить. Поэтому еврей долго мучит бабу, доставляя ей удовольствие, а себе — черта с два. Ты думаешь, почему среди нас так много педерастов? Все поэтому же. У вас, у русских, — ну, Чайковский, еще кто. И то вы стыдливо этого не замечаете. А у нас, считай, каждый второй готов вцепиться в мужскую или женскую задницу, как голодная собака в сахарную кость. Только так еще доставишь себе удовольствие. Да еще когда девственница. И то норовишь поскорее воткнуться пониже. Я с Ольгой, между прочим, так просто, по-пролетарски, уже не могу. Не впечатляет. А она закатывает мне сцены. Кошмар! Вот и приходится искать на стороне.

Помолчал, добавил, заглядывая в потухшие глаза Николаева:

— Я к чему тебе, Ленька, это говорю… А к тому, чтобы ты не удивлялся, когда я войду в раж. Когда я вхожу в раж, мне все нипочем. За это, между прочим, меня два раза из партии выгоняли, — с гордостью произнес Кукишер, оттопырив толстую нижнюю губу. — Идиоты! Сами друг дружку шмулят, а ты не смей, не позорь звания. А мне это звание… Только это между нами. Я тебе, считай, как лучшему другу… По-родственному. Уловил?

В ответ Николаев только шмыгнул носом.

Трамвай остановился, приятели выскочили на снег, пересекли, отворачиваясь от ветра, улицу, нырнули в очередную подворотню, поднялись по занесенным снегом ступенькам подъезда, открыли тяжелую дубовую дверь, вошли в холл под звяк колокольца, на который никто, впрочем, не вышел, потопали вверх по широкой лестнице. На втором этаже у дверей, обитых черным дерматином, уже обшарпанным и драным, с торчащими клочьями серой ваты, остановились.

Кукишер нажал кнопку электрического звонка, держал палец до тех пор, пока за дверью не послышался женский приглушенный, как из колодца, голос:

— Иду, иду. Хватит звонить-то.

— Это Люська, — пояснил Кукишер. — Ей всего девятнадцать, а она в постели вытворяет такое, чего Ойстрах не вытворяет со своей скрипкой. Знает сорок приемов любви. Дарю ее тебе. Другая, Вероника, мне: у нее бедра поуже. Впрочем, кто кому, не имеет значения. Главное — воткнуться.

Лязгнула задвижка, дверь приотворилась, в щели над натянутой цепочкой показалось изможденное диетой и изнурительными репетициями девичье лицо на тонкой жилистой шее. Раздался короткий возглас, то ли испуганный, то ли обрадованный: "Ромка! Кукиш!", звякнула цепочка, дверь распахнулась, приятели вошли в полутемный коридор, провонявший общественным туалетом, квашеной капустой и мышами, в цепкие Люськины руки перекочевал портфель, там что-то булькало и пахло дешевым продмагом.

Глава 20

Николаев продрал глаза, уставился в потолок, на котором отражались переплеты рамы, проецируемые на него светом уличного фонаря. Переплеты раскачивались, следовательно, за окном дует ветер, наверняка холодный и пронизывающий, он-то и раскачивает фонарь. Во рту у Николаева мерзко после выпитого, съеденного и выкуренного, язык шуршит о небо: спал с открытым ртом, храпел.

Рядом с Николаевым, отвернувшись к стене, посапывает Люська, ее упругая, мускулистая попка уперлась в бедро Николаева, выживая его на пол.

Тут же услужливое воображение нарисовало ему картину, как Киров тискает белые груди Мильды, перед глазами возникли белые ноги жены, задранные вверх, ритмично раскачивающиеся там вместе с черными тенями на потолке, и мозг окутало облаком тоскливой и бессильной злобы, от которой хотелось выть.

Пытка эта продолжается уже более года, то есть с тех пор, как Ромка Кукиш поведал ему о неверности жены и ее связи с первым секретарем обкома партии. То-то же Мильда так быстро пошла в гору, в одночасье превратившись из официантки смольнинской столовой в должностное лицо с приличным окладом, собственным кабинетом и разными льготами. Вспомнились и еще какие-то вроде бы несущественные в ту пору детали, которые должны были его насторожить, но почему-то не насторожили. Более того, он даже обрадовался, что Мильде так крупно повезло: у них теперь и квартира отдельная, и дефицитные продукты не выводятся, и билеты в Мариинку на любой спектакль, и отдыхать он ездил в Крым по бесплатной путевке вместе с тещей и детьми, и работу ему в ту пору предоставили довольно сносную: сиди в райкоме партии да перебирай бумажки, хотя и выгнали с нее с треском за неуживчивость и попытку разложения трудового коллектива.

С некоторых пор для Николаева наступили трудные времена, как и для многих его коллег: идет борьба с советским и партийным бюрократизмом, сокращается управленческий аппарат, сокращенных повсеместно переводят на практическую работу. Николаеву тоже предложили такую, с позволения сказать, работу, совершенно неприемлемую для его опыта и положения, как то: пойти на завод слесарем, или, что уж совсем ни в какие ворота — на лесоповал. Куда Николаев только не писал, жалуясь на несправедливость по отношению к нему, заслуженному комсомольцу и партийцу, но на его письма и жалобы в обком, в ЦК партии и лично самому Сталину никто не отвечает. Дважды он пытался поговорить с Кировым, но тот от него отмахнулся, слушать не стал. С тех пор и должностные лица районного и областного масштаба не только не хотят с ним разговаривать, но даже видеться. А Ромка Кукишер утверждает, что все эти люди повязаны с Кировым одной веревочкой, все они завзятые карьеристы, контрики, предатели мирового пролетариата и мировой же революции, националисты и антисемиты, а сам Киров — агент заграничной кадетской партии и глава ее подпольного ЦК. Поэтому он проводит в Ленинграде линию на реставрацию дореволюционных порядков, в том числе — возвращения евреев за черту оседлости; что раньше, когда во главе Ленинграда стоял Зиновьев, такого безобразия не было и не могло быть, а сейчас страна явно скатывается в болото оппортунизма и ренегатства, что Кирова давно ждет пуля настоящего революционера-интернационалиста.

Николаева, хотя он тоже вполне подкован по части марксизма-ленинизма, пугают разные ученые слова, которыми с такой лихостью жонглирует Кукишер. Но если Ромка говорит так, то это, скорее всего, правда, потому что Ромка знает все. И не мудрено: двое дядьев его работают в НКВД, отец — шишка по линии культуры, братья и сестры самого Ромки тоже не последние во всех отношениях. А у Николаева, считай, никого. Кроме Мильды. Но она на этот раз почему-то не спешит помочь своему мужу.