то навидался. Почему так происходит, Пузырь старался не думать, и раньше, по молодости, ему это удавалось, а в последнее время в голову лезут всякие мысли, которые из головы не вымести и поганой метлой.
Кого только ни повидал Пузырь в камерах предвариловки, кого только ни водил на допросы и с допросов. Помнил он Зиновьева с Каменевым, помнил первых советских маршалов, портреты которых в свое время не сходили со страниц газет; помнил и таких, у которых не было ни имени, ни фамилии – только номер. И больше двадцати лет вот так вот изо дня в день: одного в камеру, другого из камеры, одного на допрос, другого в подвал. Сам он дальше железных решетчатых дверей своего коридора не ходит: за этими дверями командуют другие. Его дело вывести из камеры и сдать с рук на руки, а там хоть трава не расти. Ну и встретить и принять новеньких, или из тех, кого возвращали. Привык Пузырь к своей работе, считал ее не хуже других, в тайне даже гордился: и того видал, и этого, и пятого-десятого, кто вчера был всем, а сегодня стал никем и даже ничем, но ни разу никому словом не обмолвился о своей работе и своих подопечных. Даже жене. Даже во сне. Потому и сохранился.
У решетки заключенного ждали двое в форме лейтенантов. Приняли, расписались в книге. Повели. Пузырь проводил их долгим взглядом, вздохнул: «Грехи наши тяжкие…»
Хрущев не смог скрыть удивления, увидев Кузнецова: так тот изменился менее чем за год: старик, форменный старик да и только. И предательская жалость кольнула Никиту Сергеевича в сердце, но он усилием воли изгнал ее оттуда, сурово сведя белесые брови.
– Присаживайтесь, Александр Александрович, – произнес Никита Сергеевич бесстрастным голосом. Затем торопливо сообщил: – Я назначен секретарем ЦК, курирую госбезопасность. Вы сами когда-то занимали эту должность, следовательно, знаете мои права и обязанности перед Цэка, политбюро и товарищем Сталиным. Мы прибыли сюда, чтобы услыхать от вас лично о тех… э-эээ… деяниях с вашей стороны, направленных против партии и правительства, в которых, как мне сообщил товарищ Абакумов, вы признались в ходе следствия. Может, у вас имеются какие-нибудь претензии и пожелания личного свойства?
Кузнецов выслушал слова Хрущева спокойно, на лице его не дрогнул ни один мускул, глаза пасмурно смотрели в одну точку на малиновом ковре. Он знал, что песенка его спета, что он и его товарищи в недалеком прошлом переоценили свои силы и возможности, доверились доброжелательному к ним отношению Сталина, а главное – переоценили то значение, которое приобрел в глазах народов СССР и всего мира Ленинград, выстояв в длительной и жестокой блокаде и не уступив врагу. Им казалось, что после победы наступила в жизни страны и партии новая эра, которая на волне патриотизма поднимет русский народ на небывалую высоту за все те страдания, пот и кровь, которые он принес на алтарь великой Победы, народ, который в результате революции был отодвинут на задворки истории под громогласными лозунгами о равенстве всех народов и рас, всех национальностей, об интернациональном братстве. Лозунги, сами по себе правильные и нужные, в действительности были направлены против этого великого народа, против его вековых традиций, истории и культуры. В сорок четвертом на этой волне они, руководители Ленинграда, сумели вернуть многим улицам, проспектам и площадям великого города его исконные названия, они мечтали пройти этот путь возрождения до конца, образовать Коммунистическую партию большевиков России и выступать по всем вопросам государственной, политической и хозяйственной жизни наравне с другими республиками. Им казалось, что Сталин был не против их планов, хотя они ему об этих планах не докладывали, имея в виду осуществить их в будущем… когда Сталина не будет; им представлялось, что Сталин изменился и изменил в лучшую сторону свои взгляды на Россию и русский народ… Достаточно вспомнить его славословия в адрес русского народа во время и сразу же после войны, борьбу с космополитами и антипатриотами, начатую в сорок шестом, чтобы поверить в его искренность и в реальную возможность осуществления этих планов. Тем более что их поддерживал Жданов, тогда второе лицо в партии после Сталина. Наконец, и сами они, ленинградцы, заняли одни из важнейших московских кабинетов. Но враги в самой партии, в том числе и эти люди, которые сегодня распоряжаются судьбой его и его товарищей, испугались за свое будущее, настрочили доносы Сталину, и Сталин, – может быть, не разобравшись, а скорее всего, тоже испугавшись, – повернул все по-своему. К тому же неожиданно в сорок восьмом умер Жданов. И вот результат.
Так чего хочет от него этот… этот ублюдок, который наверняка нацелен Сталиным на быстрейшее и решительное доведение «ленинградского дела» до «логического» финала? Чтобы он, Кузнецов, признал свою заговорщицкую деятельность? Чтобы повторил все, что из него и его товарищей выбили лубянские костоломы? Хочет успокоить свою совесть? Если она у него когда-нибудь имелась… Или только доложить Сталину, что, да, ленинградцы сознались и не отрицают своей вины и дело можно передавать в трибунал? Так он и сам все знает не хуже меня. Знает, за что нас держат на Лубянке, знает, чем все это закончится, признаем мы свою вину или не признаем.
И Кузнецов устало произнес:
– Все, что вы хотите знать, есть в этих папках. Добавить к этому мне нечего.
– Папки – это папки. В папки я уже заглядывал, – соврал Хрущев, не моргнув глазом. – Но мне хотелось бы лично от вас услыхать, что вы думаете по поводу вашей преступной деятельности.
– Все-таки… преступной? Ну, а коли она преступная, то что может думать о своей деятельности преступник? Поставьте себя на мое место.
– Мне и на своем хорошо, – повысил голос Хрущев. – Я заговоры не составлял, манией величия не болел и не болею. Я всегда был верным солдатом партии и всегда следовал курсом, который прокладывал для нашей партии товарищ Сталин. Вы же, это самое, не только уклонились от этого курса, вы решили проложить свой собственный, как говорится, курс, составили заговор, втянули в него десятки и сотни людей, не задумываясь, так сказать, о последствиях, которые могут вас постигнуть.
Хрущев уже кричал и стучал кулаком по столу, брызгая слюной:
– Товарищ Сталин столько лет боролся за чистоту и единство рядов нашей ленинской партии, столько сил отдал на благо советской страны и ее народов, а вы… вы… со своей шайкой!.. мать вашу..! да-да! именно шайкой!.. безответственных и бессовестных политиканов, решили уничтожить плоды этой титанической деятельности, разрушить единство партии и народа! С такими людьми знаете, что делают? Знаете?.. Зна-аете! Вам ли не знать… – несколько сбавил Никита Сергеевич накал свое речи. И уже спокойно, как приговор, закончил: – Вы сами выбрали свою судьбу, так и пеняйте на самих себя.
– Не понимаю, чего вы разорались и чего от меня хотите, – устало произнес Кузнецов. – Приговор нам вы уже вынесли, доказательства ваши костоломы из нас выбили, хотите услыхать, что мы эти доказательства опровергать не станем? Вам что, совесть хочется очистить? Так у вас ее никогда и не было…
– Не тебе, твою перевертыша мать, говорить о совести! Не тебе и твоим подельникам! – снова взвился Хрущев. – Это у вас, выб…дков, ее никогда не было! Это… Да если бы не товарищ Сталин, вы бы Ленинград сдали немцам с превеликом удовольствием!.. Вы и с Жуковым спелись, толкали его в Наполеоны…
Тихий, задыхающийся смех был ему ответом.
– Ну и клоун же ты, Никита Сергеевич. Тебе в балагане выступать – самое твое призвание. Ты-то не только Киев сдал с превеликим удовольствием, но и всю Украину! Так что помалкивал бы… – Кузнецов медленно поднялся и, глядя на Абакумова: – Велите отвести меня в камеру. У меня нет желания быть балаганным помощником этого клоуна.
И пошел к двери.
– Ты, сука недорезанная, еще пожалеешь о своих словах! – кликушески вскрикнул Хрущев ему вслед, побагровев так, что даже шея стала красной, а редкие волосы на круглой голове его встали дыбом.
Когда дверь за Кузнецовым закрылась, Хрущев, все еще не успокоившийся, некоторое время пыхтел, сдерживая себя, однако обрывки фраз, точно пузыри на воде, все еще выскакивали из его полногубого рта:
– Обнаглели! Ишь! Они, суки, себе думают… а партия для них – так себе… А товарищ Сталин им доверял, а они… Это надо же так низко… Выродки! Проститутки!
Наконец в кабинете повисла тишина, которую никто не смел нарушить, не зная тех инструкций, которые дал Хрущеву Сталин.
– Налей-ка еще рюмочку, – попросил Никита Сергеевич Абакумова, оправдываясь: – Это ж какие нервы надо иметь с такими людьми… да… А товарищ Сталин столько сил…
Выпив коньяк, он с шумом выпустил воздух, спросил:
– А что там у тебя, Виктор Семенович, по делу о врачах? Почему не двигается? А по части еврейско-сионистского заговора на заводе имени товарища Сталина? И этого самого… антифашистского комитета? Ты, как говорится, слишком миндальничаешь со всякой сволочью, которая изнутри подрывает основы, строит всякие козни, так сказать, и даже готовит теракты против руководства партии и государства. Чтобы через три дня у меня на столе был полный отчет обо всех этих безобразиях. Я сам разберусь, кто и что, а там посмотрим. И не больше пяти страниц по каждому делу. Мне некогда читать ваши протоколы. Мне нужна суть. Товарищ Сталин не любит разглагольствований.
Глава 6
Никита Сергеевич Хрущев ехал в Кремль по вызову Сталина. От горкома партии до Кремля по улице Горького минут пятнадцать на своих двоих вразвалочку, но Никита Сергеевич пешком, тем более без особой нужды, ходить не любит. Да и некогда ему: дела, дела.
Черный бронированный автомобиль промчался по улице под вой сопровождавших его милицейских машин, напрямую пересек Манежную площадь, пронесся мимо Исторического музея, мимо Мавзолея Ленина, здесь милицейский эскорт отстал, и машина Хрущева въехала в узкие ворота Спасской башни Кремля.
На этом коротком пути все замирало или шарахалось в сторону, москвичи, привычные ко всему, провожали равнодушным взглядом несущиеся машины, приезжие раскрывали рты от удивления, спрашивали: