– Да что ж люди… Все мы к чему-нибудь или к кому-нибудь тянемся… А вы уж не обижайте старика, отведайте нашего хлеба-соли. Если б я знал, мы б, конечно, встретили б вас получше, а так… Но ничего, что-нибудь придумаем…
И такая вдруг тоска проглянула из серых глаз председателя, что Алексей Петрович не посмел отказаться. Он только вернулся к машине и попросил Проколова и дядю Петю взять продукты, которые всегда, еще по фронтовой привычке, Алексей Петрович возил с собой, да пару бутылок водки и помочь хозяйке устроить все, как положено. Затем остановил Михаила Васильевича, собравшегося послать кого-то в кооперативную лавку, сказав, что у них все есть с собой, чтобы не беспокоился, пусть пригласит, кого считает нужным, на часик-другой, если имеется у него такое время.
Время имелось.
Минут через двадцать за знакомым столом собралось человек десять, в основном женщин, а из мужчин сам председатель, старик Щукин да однорукий фронтовик, мышлятинский бригадир.
Выпили по рюмке водки за невернувшихся с войны. Помолчали. Деревенские осторожно брали с тарелок тонко нарезанные эллипсы московской колбасы, желтоватые листики сыра, ломти московского белого хлеба, налегая на вареную картошку, квашеную капусту и соленые грибы.
Разговор не клеился. Алексей Петрович впервые в своей жизни не знал, на чем его сосредоточить: за столом сидели женщины, потерявшие детей и мужей, и не им рассказывать о житье-бытье в других местах, они и без того знают, что и по всей стране тоже самое, и не ему, писателю Задонову, человеку вполне благополучному, развлекать их своими разговорами.
Ели молча и пили молча, не чокаясь, как на поминках.
– Ну, за внуков наших! Чтоб им не пришлось еще раз пережить войну, – произнес Щукин.
И горестный вздох последовал за этими словами, точно не верили сидящие за столом, что это возможно.
Алексей Петрович и Михаил Васильевич после третьей рюмки вышли из избы, сели на завалинку, закурили.
– Что ж ваши-то? – встрепенулся Ершов, заметив спутников Алексея Петровича, сидящих на бревне под старой сосной, стоящей за деревенской околицей.
– Им не положено, – махнул рукой Алексей Петрович. И пояснил: – Они на работе.
– А-а, вон оно как… Ну, тогда что ж… Тогда конечно… – согласно покивал головой Михаил Васильевич. – А у нас… А что у нас? Как везде. Я недавно был на Псковщине – то же самое. А то ведь на одних отрубях… Да и тех не вдоволь… Нынче-то полегче стало. Да-а… Опять же, кто-то в Москву съездит, купит там чего-ничего, а все какая-то подмога… Нынче и скотом стали обзаводиться, и картошки вроде вдоволь, и хлеб когда-никогда имеется. Не так, чтобы досыта, а все-таки жить можно. Ничего, худшее пережили, и это как-нибудь переживем. Только вы об этом не пишите, а то, не дай бог, вам же и отвечать придется…
– Не беспокойтесь, Михаил Васильевич: писать я, честно говоря, и не собирался. Да и в газете, как я вам уже говорил, давно не работаю.
Алексей Петрович поднялся, протянул руку.
– Что ж вы так сразу? – засуетился председатель, вставая и схватывая руку Алексея Петровича. – Остались бы на денек. Баньку бы истопили, рыбы наловили бы, ушицы… как и в прошлый раз. А то неловко как-то…
– Увы, не могу. Мне в Москве надо быть завтра – кровь из носу.
– Что ж, коли так. Будет время и желание, приезжайте. Думаю, годика через два-три дело и у нас наладится… А сейчас что ж… – и Михаил Васильевич в растерянности развел руками, но было видно, что он доволен, что гость не задерживается.
«Да и то сказать, – думал Алексей Петрович, глядя, как мимо проплывают покосившиеся избы Заболотья. – Приехал дядя, который никому здесь ни сват, ни брат, а так – не пришей кобыле хвост, и хочет, чтобы эти заморенные люди радовались его приезду. А они давно разучились радоваться, живут… или, лучше сказать, доживают свой век, потому что… А кто знает, почему человек живет, утеряв все, что некогда составляло смысл его жизни? Никто. И сколько таких деревенек по всей России – тьма тьмущая. И долго еще будет аукаться война на ее разбитых, непроезжих проселочных дорогах. И бог знает, чем она для этих деревенек и дорог обернется в будущем…»
Глава 13
Лето прошло бестолково, в пустячной суете, и длилось долго, истомившись по задержавшейся где-то в северных просторах осени. Затем враз похолодало, пошли дожди; порывистые ветра, будто спохватившись, рвали с деревьев мокрую листву охапками, она летела недалече, покрывая землю плотным ковром, быстро бурела, теряя осенние краски. И через несколько дней непогоды сады и скверы опустели, деревья молитвенно тянули к небу голые ветки, в которых свистело и выло на разные голоса.
Алексей Петрович опустился на мокрую лавочку в маленьком скверике напротив знакомого дома. В знакомом окне на третьем этаже горел свет и, проходя сквозь розовую ткань абажура, окрашивал в розовое же белые занавески. Ручные часы показывали без четверти восемь мокрого осеннего вечера. Вот на занавеске возникла изломанная тень, поклонилась туда-сюда и исчезла.
У Алексея Петровича тоскливо заныло сердце.
Он мог бы войти в подъезд, подняться по стертым каменным ступеням на третий этаж, нажать черную кнопку звонка, дверь открыла бы тоненькая женщина, удивилась бы и даже испугалась, но пригласила войти, он вошел бы, рассказывая очередную байку о том, как шел мимо, увидел свет… дай, думаю, зайду, проведаю… Потом будет сидеть, чего-то ожидая, а женщина будет растерянно сновать по комнате, потом уйдет на кухню ставить чайник… будут пить чай, который пить совершенно не хочется ни ему, ни ей… будет течь, спотыкаясь, разговор о консерватории, концертах, преподавателях… – скучный и совершенно ненужный разговор. А потом он встанет, она будет робко удерживать, – конечно, из вежливости, – а он начнет снова оправдываться, ссылаясь на дела (хотя дел никаких нет), что он просто так зашел, на минутку, убедился, что у нее все в порядке, и очень этому рад… И уйдет, хотя уходить не хочется. И оставаться тоже бессмысленно: ей двадцать, а ему пятьдесят один.
И вот теперь он сидит на мокрой скамейке и смотрит на ее окно. Он, Алексей Задонов, известный писатель, лауреат и прочее, который, если бы захотел, мог найти себе любовницу среди женщин своего, так сказать, круга, не обремененных моральными предрассудками. И никто бы в его сторону не ткнул пальцем, потому что это нормально: сильный, здоровый мужчина, к тому же писатель, которому необходимо жизненное разнообразие. Это все равно что… все равно что питаться одним черным хлебом с солью, запивая квасом, когда везде полно белого и всякого другого, и разных вин, и коньяков, нужно только протянуть руку… И он пытался протянуть, да рука не поднималась, потому что тянет его именно к этому дому, к этому розоватому окну, к этой тоненькой женщине, обделенной, как ему кажется, всеми радостями жизни. Так и он сам обделен чем-то более существенным, и лишь поэтому пытается заткнуть брешь… или что там у него еще…
Впрочем, все это чепуха.
Но вот вопрос: откуда в нем эта скованность, эти, можно сказать, предрассудки по части половых отношений? Раньше такого он за собой не замечал. Более того, он шел по жизни, уверенный, что все женщины на свете – его женщины, и если они не стали таковыми, то исключительно потому, что ему это не нужно, а нужно лишь вот эту… или вон ту, но не на день, не на два, а… а как получится. То есть до тех пор, пока романтика свиданий не рассыплется от слишком частого прикосновения с гнусной действительностью, не станет привычной и докучливой.
Может, и с этой тоненькой женщиной все повторится по избитому сюжету. А может, он просто состарился, ему ни к чему разнообразие, а нужно что-то стабильно-постоянное и прочное, как супружество…
Жаль, что запрещено многоженство. Как у мусульман. Все-таки мужчины гибнут раньше и в большем количестве: войны, болезни, дурные наклонности… – и женщины остаются одинокими, никому ненужными. А это не просто трагедия, это противоестественно, это нарушает нормальное течение жизни, воспроизводство народонаселения…
Тьфу ты, черт! Какие только мысли не приходят в голову, когда вот так сидишь на мокрой скамейке и ждешь неизвестно чего. Полнейший маразм.
Алексей Петрович закуривает, прикрывшись зонтом, и уже никуда не смотрит. Шумит ветер, шумит дождь, редкие мокрые листья еще падают на землю, земля набухла от влаги, и влага проникает всюду. Даже под одежду. Даже папиросы – и те отсырели. Сыро и мерзко не только в природе, но и на душе.
Так чего он сидит? Почему не может заставить себя ни войти в подъезд, ни уйти? Уйти домой, где тепло, уютно, где его ждут. А все потому, что слишком глубоко вошла в него эта женщина, угнездилась в его душе и не хочет ее покидать. Может, и правда, закрутить роман… ну, хотя бы с начинающей писательницей Гулей Марченко? Красивая баба, и лет немного – не больше тридцати. А как смотрит на него, когда он ведет семинар «большой прозы»! Просто ест своими хохлацкими глазами. Красивая-то красивая, да бездарная. То есть, кое-чем природа ее наградила, но самой малостью, а она возомнила черт знает что о себе и, если затащит его в постель, то, считай, сядет на голову. Так что лучше не надо.
Алексей Петрович докурил папиросу, придавил окурок ногой и совсем уж собрался уходить, как розовый свет в окне вдруг погас. Странно. Не может быть, чтобы такую рань – и спать. И репетиции у нее сегодня не должно быть, и концерта…
Открылась дверь подъезда и громко стукнула, захлопнувшись под действием возвратной пружины. Вышел какой-то мужчина, явно молодой, то есть порывистый, с уверенными движениями, закурил и пошагал к арке. Над аркой горит фонарь, мужчина остановился, сдвинул правой рукой рукав плаща, посмотрел на часы – и Алексей Петрович узнал в нем своего племянника Андрея. Во рту сразу же пересохло, заныло сердце и забилось неровными толчками.
Андрей… А ведь у него семья, жена красавица, дети… И вот – на тебе.
В окне на третьем этаже снова загорелся свет. И Алексею Петровичу вдруг захотелось оказаться там, в комнате, и посмотреть в лицо Ирине: что она после этого свидания испытывает? Радость или страдание принес ей любовник? Да и любовник ли?