Алексей Петрович засуетился, сложил зонтик, провел обеими руками по лицу, мокрому от дождя, встал и решительно направился к двери подъезда. Лишь достигнув третьего этажа, некоторое время стоял, успокаивая дыхание, но тут же испугался, что кто-нибудь выйдет и увидит его под дверью, а более всего, что утратит решительность, с какой поднимался по лестнице, протянул руку и нажал кнопку звонка.
– Ах, это… вы! – произнесла Ирина, увидев Алексея Петровича, причем каждое слово последовательно отражало смену чувств: удивление, растерянность, разочарование. То же самое было написано и на ее лице.
– Да вот… решил заглянуть на огонек… – пролепетал Алексей Петрович и почувствовал, что именно пролепетал, жалко и просительно. – Если я не вовремя, то прошу покорно извинить… – И в этих напыщенных словах было то же самое, а «покорно извинить» таили в себе злость и даже угрозу.
Женщина отшатнулась.
– Ну что вы, Алексей Петрович! – воскликнула она, зачем-то закрывая руками нижнюю часть лица. – Проходите, пожалуйста.
В комнате ничего не изменилось с тех пор, как он был здесь недели две назад. Вот только на столе теперь стоят астры в глиняном кувшине, а обычно из этого кувшина торчала засохшая ветка лавра.
Алексей Петрович снял плащ, повесил на вешалку, устроил на ней же свою шляпу, снял нога об ногу галоши и только после этого приблизился к столу, накрытому холщевой скатертью с вышивкой по краям.
– Садитесь, пожалуйста, – предложила Ирина, кутаясь в пуховый платок.
Она была в длинном ситцевом халате, по подолу которого горстями разбросаны васильки и колосья ржи. Халат старый, выцветший, но Алексей Петрович еще ни разу не видел в нем Ирину, и это тоже кольнуло его самолюбие, точно женщина скрывала от него самый лучший свой наряд, предназначенный для другого. В этом халате она выглядела еще тоньше, шелк облегал ее узкие мальчишеские бедра, под ним угадывалась длинная же рубашка, а под рубашкой, похоже, не было ничего.
Алексей Петрович смутился и отвернулся.
– Ну, как вы… – в горле что-то застряло, он прокашлялся и только после этого продолжил: – …поживаете? Я так давно вас не видел, что стал подумывать, будто вы мне приснились, – говорил он, боясь остановиться под ее спокойно испытующим взглядом, взглядом, которого он тоже за ней еще не замечал. – Иногда, знаете ли, становишься идеалистом. Кажется, что, действительно, все существует лишь постольку, поскольку воспринимаешь это своими органами чувств. А как только предмет становится этим органам недоступен, так сразу же перестает существовать, то ли впадая в спячку, то ли вообще растворяясь в пространстве. Вот и вы тоже… Впрочем, что это я разболтался? Вы, как я погляжу, плохо себя чувствуете? Нездоровится? Или что-то произошло?
– Нет-нет, что вы, Алексей Петрович! – воскликнула Ирина испуганно. – Ничего, ровным счетом ничего не произошло. Просто я вас не ждала… то есть не была уверена, что вы придете именно сегодня, – поправилась она и покраснела. Она всегда краснела, когда говорила не то, что думала. Спохватилась, стала объяснять: – По радио передавали, что уже второй день идет заседание правления Союза писателей, что там что-то такое решается важное для нашей литературы. Я думала, что вы там…
Алексей Петрович пренебрежительно махнул рукой.
– Что там может решаться, Ирочка! Ничего там не может решаться. Так, покричали, пошумели и разошлись. Решается совсем в другом месте, а не в правлении Союза писателей. Да, действительно, я как раз оттуда. Правда, мы тут с приятелем зашли к нему домой… тут неподалеку… вот я и решил проведать…
– Ах, да! – воскликнула Ирина, всплеснув руками. – Я совсем забыла поздравить вас с премией! – На этот раз голос ее был искренен, пронизан нотками восхищения. И тут же обычное: – Хотите чаю?
– Чаю? Да, пожалуй. Если вас это не затруднит.
– Ну что вы!
И новый всплеск руками. Лицо ее постепенно оживилось, порозовело, движения стали порывистыми, точно она, сбросив с себя нечто, что ее угнетало, махнула на минувшее рукой, сказав себе: «Будь, что будет!» и стала той Ириной, какую Алексей Петрович увидел впервые, со временем додумал ее, приукрасил, взлелеял и носил в своей душе, как талисман.
Пока хозяйка на кухне готовила чай, Алексей Петрович сидел, навалившись грудью на стол, подперев голову руками, и думал, что лучше всего, конечно, встать и уйти. И даже прекратить эту трагикомедию… с любовью, ревностью, с несбыточными надеждами. Его время ушло – это надо признать раз и навсегда. Разве что какая-нибудь молодка с патологическими отклонениями в психике и физиологии польстится на старого, обрюзгшего мужика, но более всего на его имя и кошелек.
Вот в журнале «Октябрь» публикуется «Русский лес» Леонова, где волею автора старый профессор влюбляется в студентку, которая отвечает ему взаимностью. При этом, чтобы сохранить лицо, профессор долго ее уговаривает не губить свою молодую жизнь и прочее, хотя сам аж трясется в нетерпеливом ожидании, когда заключит ее в свои старческие объятия. Но эта любовная коллизия лишь плод вожделенной мечты самого автора, которую он осуществил не в реальной жизни, а в книге. Может быть, в тайной надежде, что какая-нибудь из молоденьких прочитает и проникнется к нему неугасимой и бескорыстной любовью.
Впрочем, можно как угодно иронизировать по этому поводу, а реальность такова, что стариков тянет именно на молоденьких. Не исключено, что в этой тяге заложен инстинкт продолжения рода, на что старухи уже не годятся. Но родить – полдела. Надо еще вырастить и воспитать. Да и не о потомстве думается, а об обладании. В этом соль. И у него, Задонова, то же самое. И у многих других. Даже Лев Толстой признавался в этом же, если верить Горькому. А почему должно быть по-другому? Молодость – это стройность, порывистость, красота и обаяние в самом рассвете, и не восхищаться ими невозможно. Другое дело, что розами в чужом саду можно любоваться кому угодно. И даже нюхать. Но срывать – упаси боже! Сорванную розу в какую воду ни поставь, хоть дыши на нее, хоть не дыши, все равно через пару дней завянет…
Алексей Петрович глянул на полку – там стояли все его книги, одна к одной. И все с его автографами. Как он умилился, увидев эту полку в первый раз. А теперь ему кажется, что полка эта фальшивая, поэтому и выставлена как бы напоказ… И вообще он сегодня не в духе. И началось это с утра. А с утра позвонила Катерина, – не ему, нет, жене – и просила денег. В долг, конечно. И Маша ей дала, хотя Катерина не вернула ни одного из долгов предыдущих. И дело не в деньгах, а в том, что были эти просьбы Катерины похожими на шантаж, и это злило Алексея Петровича. А чем она может шантажировать его? Тем давним анонимным письмом, в котором сообщалось о его связи с Ирэн? Тем, что он струсил заступиться за брата? Или, наконец, тем, что сама Катерина когда-то была его любовницей, и дочь ее – от него, Алексея? Все может быть. Но он слишком хорошо знает свою Машу, чтобы шантаж Катерины как-то повлиял на ее отношение к мужу. Маша простит ему все, лишь бы он оставался с нею рядом. К тому же она уверена, что без нее он пропадет. И она права почти на сто процентов. Маша даже как-то сказала ему… лет эдак двадцать пять тому назад, что простит ему любую измену, потому что понимает: писателю нужно пробовать жизнь во всех ее проявлениях на вкус и на ощупь, иначе его писания будут лишены жизненной правды. Только пусть он сделает так, чтобы она оставалась в неведении…
Он догадался тогда, что она эту сентенцию вычитала у кого-то из знаменитостей, и сам он читал что-то в этом роде, хотя и не помнит, у кого. А еще вероятнее, что до Маши дошли слухи о его связях, что она ревнует и боится показать свою ревность, потому что ревность считается пережитком проклятого прошлого, но главное – Маша его любит, любит такого, каков он есть. Так что Катерина зря старается. Но все равно неприятно…
Вошла Ирина, неся чайники.
На стене ржаво заскрежетало и заскрипело, облезлая кукушка высунулась из домика и деревянно прокуковала девять раз, будто напоминая, что жизнь потихоньку утекает с каждой минутой, что надо спешить, потому что упущенного не наверстаешь.
Опять разговор привычно зацепился за консерваторию и концерты, Алексей Петрович слушал вполуха, кивал головой, помешивая ложечкой в стакане.
– Да вы меня не слушаете, Алексей Петрович, – произнесла Ирина грустным голосом, точно он пообещал ей что-то, но не сделал.
– Да? Извините, Ирочка… Сегодня такой день… Мда… Но я слушал, слушал! Вы говорили о концертной программе…
– Да нет, я так… Я просто не знаю, о чем говорить. Вся моя жизнь заключена только в этом. Я ничего не знаю, ничего не вижу, ничего не умею, кроме игры на флейте. Я, наверное, очень скучный человек… Вот вы… Вы везде бываете, ездите, встречаетесь со всякими людьми… Но вы же ничего не рассказываете. Вам, наверное, все это надоело в самой жизни… Может, я не права?
– Вы правы, Ирочка. Но поверьте мне на слово: в литературе, политике, науке, да и в музыке, – везде одно и то же. Только о разном. И люди такие же, как в вашем оркестре и где-то там еще, и заботит их свое, близкое им и понятное. И пугает чужое, незнакомое. А если не пугает, то и не вызывает интереса. Как говорят немцы: «Чего не знаю, тем не интересуюсь».
– Но вы же любите музыку?
– Да, разумеется. Но далеко не всю, чем меня старательно потчуют. Как и живопись. Как и все остальное. Только то, что мне нравится, что отвечает складу моей, извините ради бога за высокопарность, русской души…
– И я тоже! – обрадовалась она. – Только я далеко не все понимаю. Может, поэтому.
– А понимать и не надо. Искусство должно воздействовать на чувства человека, а не на его рассудок. И даже если это искусство вторгается в область идеологии, науки или политики. В то время как идеология, наука, политика действуют исключительно на рассудок. Хотя и в этих отраслях человеческой деятельности своеобразное искусство тоже присутствует. Но только как вспомогательный атрибут, внешняя их форма… Впрочем…