Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность — страница 48 из 97

Я чувствую себя ужасно неловко. Так, наверное, чувствовал себя заслуженный революционер, отмеченный сабельными шрамами в жарких и кровавых битвах с мировой буржуазией, которому пришлось во времена нэпа повесить на стену свою краснознаменную шашку и заняться так называемым мирным строительством. Но делать нечего – другого способа прилично одеться у меня нет. И я терплю.

Мимо прошла тетка с белой нарукавной повязкой, подозрительно посмотрела на нас, подошла, спросила что-то у мамы, мама показала ей какую-то бумажку – и тетка пошла дальше. А мама, замечаю я, очень нервничает.

– Мам, а чего она хотела?

– Стой себе, – сердится мама. – Стой и помалкивай. А если спросят, так и скажи, что мы прошли через главный вход. Так и скажи. Понял?

– Понял. А почему?

– Если понял, то и молчи.

И я молчу, догадываясь, что через дырку на рынок попадают далеко не все, именно из-за этого мама и нервничает.

Подходит еще одна тетка, трогает один кочан, другой, пытается отодрать листы и заглянуть внутрь, нет ли там гусениц.

– Вы, гражданочка, смотреть смотрите, а руками не трогайте, – сердито одергивает ее мама. – И так видно, что капуста чистая, непорченая, только что с грядки.

– Почем? – спрашивает гражданочка.

– Двадцать, – отвечает мама.

– До-орого. Там по пятнадцать продают, – машет она рукой куда-то туда, где густо течет народ.

– Вот там и покупайте, раз по пятнадцать.

– Там зеленая, – жалуется гражданочка. – И червяком еденая.

– А вы хотите, чтобы получше и подешевле?

– Все так хотят.

– Да не всем бог дает, – вступается за нас очень пожилая тетка, которая разворачивает рядом с нами мокрые тряпичные свертки с петрушкой, укропом и прочей зеленью. Таких теток, я знаю, в книжках их называют зеленщицами.

Я хотел сказать этой тетке, что бог тут ни при чем, что бога вообще нету, но благоразумно промолчал: тетка все-таки вступилась за нас, а это главное. И видно, что она опытная.

– Я б на вашем месте, – советует зеленщица, – продавала капусту по двадцать пять: уж больно хороша капуста-то. Прям хоть на выставку.

Тут мама обрадовалась и стала рассказывать опытной тетке, как я, ее сын, следил за капустой, поливал, окучивал… и вообще, весь огород на нем, на мне то есть, и что он, я то есть, совсем оборвался, а парню скоро шестнадцать стукнет, в хоре поет, и не кем-то там, а запевалой… И отца у нас нету: сбежал, негодяй этакий, с другой бабой.

– Ма-ам, – говорю я как можно сердитее. – Ну чего ты?

– А что я такого сказала? Все правда, все как она есть.

– Да-а, жисть такая, чтоб ее черти съели, – вздыхает тетка-зеленщица и незаметно крестится. Затем, обращаясь ко мне: – А ты, парнишка, мать не кори. Не кори мать-то. Мать – она мать и есть: душа у нее болит за всякое свое чадо. И за тебя тоже. А как же! Ей, может, облегчение оттого выходит, если кому пожалуется. – И добавляет со вздохом: – Дитё еще, несмышленое. Господь даст, хорошим человеком вырастет.

Тетка, что примерялась к нашей капусте, потопталась-потопталась рядом, слушая чужие разговоры, затем попросила завесить небольшой кочан.

– С почином, – поздравила нас тетка-зеленщица. И едва еще одна покупательница остановилась напротив нашей капусты и спросила, почем, выпалила, опережая нас:

– Двадцать пять.

– Ох! – сказала покупательница. – Что так дорого-то?

Мама растерянно посмотрела на соседку, но та, глазом не моргнув, продолжила свою линию:

– А вы как хотели, дамочка? Вот посмотрите на этого парнишку! Посмотрите! Видите, в чем он одет? Видите? А ему, промежду прочим, скоро шешнадцать стукнет, ему в народном хоре петь приходится, а за какие шиши? За какие, я вас спрашиваю? Парня одеть – это вам дешево? Вы, может, на его концерт завтра придете. И что ему – вот в этих драных штанах перед вами красоваться?

– Да нет, я только так, – смешалась дамочка. – Я – пожалуйста. Капуста у вас хорошая – сразу видно. Завесьте мне вот этот кочан.

Мама спрятала деньги и виновато посмотрела на меня.

– Вы… это самое, – не выдержал я. – Вы, тетенька, не вмешивайтесь. Мы не нищие. И дома у меня есть во что одеться. Вот! А то я уйду, и торгуйте тут сами.

– Ну вот, ну вот, – закхекала зеленщица, сморщив свое лицо. – Экой ты, однако, обидчивый. И нечего тут стесняться и стыдиться. Тебе что главное? Главное – продать. А все остальное – тьфу и растереть.

– Может вам и тьфу, а мне не тьфу, – не соглашаюсь я.

– Ладно, не буду, не буду. Ты на меня, старую, зла не держи. Я четверых в армию спровадила, а только один домой вернулся. Да и тот калекой. Легко ли мне, матери? То-то и оно.

И тетка вдруг всхлипнула и отерла концом головного ситцевого платка свои глаза.

И я тоже чуть не всхлипнул: так мне стало ее жалко. И себя тоже. И всех-всех-всех. А мама всхлипнула и тоже утерлась, но полой халата.

Продажа двигалась медленно, со скрипом. Этак, если и дальше пойдет в таком темпе, мы, даже заработав кучу денег, так ничего и не купим. Впрочем, народу все прибавлялось и прибавлялось, за прилавками скоро не осталось свободных мест, а мимо прилавков с каждой минутой двигался все более плотный поток покупателей.

«Все-таки двадцать пять – это дорого», – думал я, не зная, как сказать об этом маме. А время, между тем, подвигалось к полудню. Становилось жарко, хотелось пить. Да и поесть не мешало бы – в животе урчит.

– Мам, может, это самое, я схожу попить, а ты пока тут… – предлагаю я.

– Ой! – спохватывается мама. – А сколько ж времени-то?

– Да, пожалуй, часов одиннадцать, – говорит зеленщица, поглядев на солнце. И спрашивает у меня: – Что, проголодался?

– Да нет, – увиливаю я от прямого ответа. – Жарко.

Мама порылась в своем кошельке и решительно заявила:

– Ты пока поторгуй, а я схожу, куплю что-нибудь поесть… Из дома-то ничего не взяли: закрутилась совсем, – оправдывается она и уходит.

И тут к моей капусте подходит женщина, еще молодая совсем, симпатичная, похожая на учительницу и робко спрашивает:

– Почем ваша капуста?

– Двадцать пять, – отвечаю я.

Женщина качает головой, роется в своей сумочке, а я думаю, что у нее, наверное, дети маленькие, мать больная или еще что-то, а муж на фронте погиб, ей приходится считать каждую копейку… как и нам с мамой. Мне становится так жалко эту женщину, что я неожиданно для себя спрашиваю у нее, видя, что она собирается уходить:

– А сколько вы дадите?

Женщина задумывается и произносит, глядя на меня с испугом:

– Двадцать… два.

– Сколько вам?

– Вот этот кочешочек.

Я взвешиваю кочан килограммов на пять, считаю в уме: двадцать два на пять равняется… равняется сто десять.

Женщина отсчитывает мне деньги, я погружаю кочан в ее авоську. Не успела она отойти, тут тебе еще одна. Правда, не такая симпатичная и молодая, но, видно сразу, не из богатых. А главное, она слышала, почем я продал этой учительнице.

– И мне примерно такой же, – тычет она пальцем в белый, будто сахарный, кочан.

И этой женщине я продал по двадцать два. И еще одной, и еще. Уж очередь образовалась, иные берут сразу по два и три кочана, а толстая тетка взяла самый большой кочан на одиннадцать с половиной килограммов.

Вот уж первый мешок я дораспродал, за ним второй, развязал третий, а очередь не уменьшается. Уже слышны голоса, чтобы я не давал в одни руки больше двух кочанов, а зеленщица качает головой и говорит с осуждением:

– И куда ты спешишь, парень? Или у тебя денег куры не клюют?

А из очереди ей наперекор:

– А вы, гражданочка, торгуете своей травой и торгуйте, а другим не мешайте.

– Да как же не мешать, – не сдается зеленщица, – если парень-то еще не смышленый в этом деле, мать-то его отошла, а вы и радуетесь, что на дармовщинку.

– Ничего себе на дармовщинку! – возмущается дядька в круглых очках.

Я распихиваю деньги по карманам, а как сдавать сдачи, так вытаскиваю их, выкладываю на прилавок и выбираю бумажки помельче. И тут вдруг…

И тут вдруг чья-то рука с черными ободьями под ногтями высунулась, хвать мои бумажки и пропала. На мгновение я потерял не только дар речи, но и способность что-либо соображать. Но длилось это действительно лишь мгновение. В следующее мгновение я уже взлетел на прилавок и увидел сверху парня в серой рубахе, который, как я приметил, терся поблизости уж несколько минут. Парень теперь спокойно уходил вдоль рядов, рассовывая по карманам мои деньги.

Закричала тетка-зеленщица:

– Укра-али! Держи-ите вора! Вон он! Во-он!

Но я уже несся напролом, видя лишь одну серую рубаху, и рубаха эта вырастала у меня на глазах до невозможных размеров. В прыжке я взлетел чуть ли не на плечи парня, схватил его обеими руками за горло и стал вырывать из него что-то жесткое и скользкое.

Мы упали. Вокруг нас собралась толпа. Лежа на спине парня, я тыкал его мордой в заплеванную, истоптанную каменистую землю рынка, ничего не соображая и никого вокруг себя не видя, – один только этот стриженый затылок с белой проплешиной.

Нас растащили. Рядом оказалась тетка-зеленщица, она тыкала парню в окровавленное лицо пальцем, кричала:

– Вор! Ах ты сукин сын! Ах ты паскуда! У детё деньги украл! У нищего! Последние!

Я стоял рядом, в голове туман, кто-то сильно сжимал мои плечи.

– Я сама видела, как этот схватил… парнишка сдачу… капусту… с собственного огорода… все лето, а этот… – звучал рядом голос зеленщицы.

Кто-то сунул мне в руки деньги, рядом очутилась мама, повела меня назад, всхлипывая и причитая.

Я сидел под прилавком, передо мной лежал виноград, помидоры, хлеб и домашняя колбаса, но я не мог есть. Я даже пить не мог, и, едва вода попала в горло, закашлялся и долго сотрясался от едкого кашля, истекая слезами.

Мама нагнулась ко мне.

– Ну, как ты, сынок? Может, пойдем?

Я покивал головой, соглашаясь.

– Нет, но как он на него налете-ел! – восхищалась зеленщица. – Что твой орел. Этот спуску не даст никому. Даром что худой и невидный.