– Защитничек мой растет, – ворковала мама, собирая мешки.
И тут я увидел закатившийся под прилавок большой кочан, достал его и, посмотрев на тетку-зеленщицу, положил рядом с ее петрушками-укропами.
– Возьмите, тетенька, – произнес я и снова закашлялся.
– Возьмите, возьмите! – обрадованно подхватила мама, и тетка-зеленщица, прослезившись, перекрестила меня и поцеловала в лоб.
– Господь с тобою, добрая твоя душа, – пробормотала она.
Уж и не помню, что и как мы покупали. Денег оказалось у нас так много, сколько я никогда до этого не видывал. Нам хватило не только на простенький черный костюм, но и на многое другое.
Домой мы возвращались на катере с целой кучей свертков. И мама, опасливо оглядываясь на меня, рассказывала своей знакомой, как мы продавали капусту и что из этого вышло. А я уныло пытался понять, что же, собственно, произошло? Почему эта драка оказалась так непохожей на все предыдущие драки и почему она так подействовала на меня? Неужели из-за денег я готов был убить человека? Не может быть. Ведь деньги никогда не действовали на меня до такой степени, чтобы я из-за них терял голову.
Даже когда у меня еще в Константиновке, и тоже на рынке, какие-то парни отняли триста рублей, еще дореформенных, выданных мне мамой на покупку буханки хлеба, я не почувствовал ничего, кроме отчаянной беспомощности, и долго после этого вынашивал план, как отомстить за это своим обидчикам, таская в кармане пугач, заряженный дробью. Но парни эти – на мое счастье – ни разу не попались мне на глаза: видать, были не местными. А тут прямо-таки затмение мозгов.
Тогда что? А то, наверное, что за этими рублями стояли дни и дни моего труда – до ломоты в руках, до вот этих вот жестких, как подошва, мозолей на моих ладонях, стояли несыгранные с ребятами футбольные матчи, несостоявшиеся купания в море, рыбалки, непрочитанные книги, стояла обида, более того – оскорбление, нанесенное мне при всем честном народе каким-то бездельником, живущим за чужой счет.
Только выразить все это словами я был в то время не в состоянии, и они, эти слова, кипели в моей голове, не укладываясь в подходящие мысли. В них было больше недоумения, чем всего остального.
Глава 18
Мы с Геркой сидели у него дома и делали газету к празднику Великой октябрьской революции. Заметок, как всегда, мало, а газета должна занимать стандартный ватманский лист. Наша классная руководительница, Елена Ивановна, написала, как и положено, передовицу, Юрка Краснов – заметку о комсомольской организации, Светка Русанова – по своей линии, по линии старосты класса. И это все. Но этими заметками и половину листа не покроешь даже крупным почерком, замысловатыми заголовками и рисунками. Надо бы что-то еще, но в голову ничего не приходит.
– Слыхал? – спросил Герка, выводя своим каллиграфическим почерком строчку за строчкой.
– Чего?
– Отец Альки Телицына повесился…
Я отрываюсь от рисунка и смотрю на Герку с недоверием, хотя Герка знает все или почти все, что делается в классе, в школе и даже в городе. Все это происходит оттого, что отец Герки работает председателем рыбколхоза, мать тоже кем-то работает, еще у Герки два младших брата, и когда они все собираются за столом, то начинают делиться новостями, полученными каждым на своем уровне. И так это у них просто получается, так серьезно и обстоятельно, что мне остается только позавидовать.
А у нас в семье этого нет: мамины новости меня не интересуют, Людмилкины тем более, да и когда бы они мне их передавали, если я каждую свободную минуту сижу за книжками или учебниками? И даже за столом, и даже в уборной. Но больше, разумеется, за книжками. Вот там – да, там интересно, а то, что происходит вокруг, интересным быть не может. Ну, еще радио. Однако по радио я предпочитаю слушать только классическую музыку, русские песни и романсы. Особенно когда поют Обухова, Лемешев, Козловский, Нежданова, Петров и другие, а еще русские народные хоры Пятницкого или Воронежский. Тогда я бросаю все и слушаю, затаив дыхание. И все песни и романсы, всю музыку, которые я знаю, я знаю из радио. А последние известия – это неинтересно: там все про одно и то же. И в газетах. Все Сталин и Сталин. Нет, Сталина я люблю… или, не знаю, как это называется… потому что он вождь, но никак не могу понять, почему он не прекратит непомерные восхваления в свой адрес, почему он все это терпит, или, что еще непонятнее, если это ему нужно, то зачем? Поэтому у меня и любовь к Сталину не сердечная, а не поймешь какая. Но об этом я никому не признаюсь. Даже своему дневнику, который начал вести после того, как от нас уехал папа.
Сообщение Герки о самоубийстве отца Альки Телицына – это из какого-то другого мира, оно не укладывается у меня в голове. Да и то сказать: взрослый человек и… повесился. Чудно. К тому же Алькиного отца я совершенно не знаю, может, вообще ни разу не видел, и ничего сказать о нем не могу. Зато я знаю, как, впрочем, и все в Адлере, что в феврале этого года у нас на море разыгрался такой страшный шторм, какого никто никогда не видывал. Огромные волны, подгоняемые сильными порывами ветра, выбрасывались на берег так далеко, что иные выплескивались даже на Приморскую улицу, подмывая стоящие на ней дома. Алькин дом, примостившийся на самом берегу моря, на невысоком береговом уступе, за которым начинался песчаный пляж, к концу шторма будто повис в воздухе, готовый рухнуть каждую минуту, крыша у него съехала на сторону, окна и двери перекосило.
Едва шторм утих, все население нашего городка, и старшеклассники тоже, несколько дней укрепляли берег, устраивая заграждения из хвороста и камней, потому что синоптики обещали еще один шторм, похлеще прежнего. Правда, защищали мы не Алькин дом, которому уже ничем помочь было нельзя, а весь город, и прежде всего городскую больницу. Волны практически разрушили узкую полоску берега перед больницей, свалив старые огромные сосны, так что пришлось эвакуировать часть больных. И уже ничто не напоминало о турецкой крепости, будто ее никогда не существовало.
Я впервые видел, чтобы так много народу трудилось в одном месте одновременно. И с таким энтузиазмом. При этом никто никого не подгонял. Даже на Ленинских субботниках я не видывал ничего подобного.
Но шторм и гибель дома вряд ли стали причиной самоубийства Алькиного отца.
– И чего он повесился? – спрашиваю я Герку, не находя в своей душе никаких чувств по отношению к случившемуся, однако вспомнив, что Алька сегодня на уроках отсутствовал, а его друзья: Краснов, Айвазян и другие, ходили, будто в воду опущенные, и все о чем-то перешептывались.
– Не знаю, – увиливает Герка от прямого ответа: очень он любит сперва поломаться, а уж потом… Но я не тороплю его с ответом, и Герка не выдерживает: – Говорят, что у него какая-то недостача образовалась, что его должны арестовать, вот он и… пошел в лес и повесился. Записку оставил, что, мол, никто не виноват, что повесился он сам по себе…
– Какая еще недостача?
– Ну, как какая? Такая! – возмущается Герка моей непонятливости. – Он же в кооперации работал, а там чего только нет, а куда что делось, неизвестно. Мама говорит: на сто тысяч рублей.
– Новыми? – спрашиваю я.
– Новыми.
– Ого-о.
Лично для меня кооперация – это там, где дают талоны на дешевые промтовары. Нам такие талоны не положены, так что и думать о ней нечего. А в книжках кооперация – это когда собираются люди и всё делают сообща. Вот Геркин отец состоит в кооперации, а что он делает сообща, кроме рыбной ловли, даже сам Герка не знает. Может, это другая какая кооперация?
– Жаль, – говорю я, вспомнив вдруг, что Алькин отец – это же его настоящий отец, который каждый день приходил с работы, может, делал с сыном уроки, еще что-нибудь. Такого отца должно быть очень жалко.
А если бы мой повесился? Даже не знаю, что и думать…
– Все воруют, – изрек Герка ни с того, ни с сего.
– Как то есть – все? – не понял я.
– А так. Главное, чтобы было что украсть. И не попасться.
Я тупо смотрю на Герку: сам он придумал или от кого-то слышал?
– Ты это серьезно? – спрашиваю я.
– А что? Вот лежит, скажем, бревно. Лежит и гниет, потому что никому не нужно. А кому-то все-таки нужно ведь. Дом там построить или еще что. А попробуй возьми… сразу в кутузку. А если так, чтобы никто не видел, тогда ничего не будет. Соображаешь?
– Это что же получается? Если я у тебя что-то возьму, чтобы ты не видел, это хорошо?
– Так это у меня. А то ни у кого. Просто лежит – и все. И гниет.
– Да иди ты! Гниет… Раз лежит, значит, нужно. Может, кто смотрит, когда оно сгниет. Эксперимент проводит или научный опыт. Чтобы потом сказать: так, мол, и так, дорогие товарищи, если дом построить из таких бревен, то он простоит столько-то лет, а из других столько-то.
– Так это ж где? Это ж в институтах. А тут на улице. Совсем другое дело.
Я задумываюсь: вроде и правда – другое дело. Вот мы ходим в «Южку» и воруем там бамбук на удилища. Не каждый день, конечно, но один раз я ходил. Так мне и надо-то всего два удилища. Или груши, например. За «Южкой» сад грушевый, староверовский. Деревья в нем огромные, груши поспевают поздно. Ну, ходили мы туда раза два-три. Тряхонешь дерево – они и посыпались. Сколько их возьмешь? Ну, десяток, ну, два… Да и те еще должны полежать и созреть… А, с другой стороны, если по всей совести, и я тоже воровал, и тоже так, чтобы не увидели и не поймали. Может, и Алькин отец на это же самое рассчитывал. А груши это, бамбук, бревно или деньги, не так уж и важно…
Нет, сегодня что-то никак не идет у меня работа. А тут еще эти разговоры и странная смерть Алькиного отца. Дождь сечет по стеклам окна, ветер воет в печной трубе, море вдалеке бухает, точно большой барабан… Пойду-ка я лучше домой. И есть хочется, а у Герки, похоже, есть не собираются. Может, у них и есть сегодня нечего. Хотя навряд: рыба-то у них всегда имеется.
Я проглатываю голодную слюну, откладываю в сторону краски и решительно отрываюсь от стола.