Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность — страница 50 из 97

– Пошел я. Завтра закончим.

Герка провожает меня до двери. Проходя через большую комнату, я вижу, что мать Геркина, Просковья Емельяновна, собирает на стол.

– Витя, ты домой? – спрашивает она.

– Домой, Прасковья Емельяновна.

– А то поужинал бы с нами.

– Спасибо, другой раз, – отвечаю я бодро и вновь глотаю слюну. Дома-то у меня точно есть нечего, потому что мама придет поздно, что-то, конечно, принесет из столовой, да только я к тому времени спать буду. А Людмилка, надо думать, съела все, что оставалось с обеда. После нее крошки не отыщешь.

Конечно, я бы мог что-то приготовить сам: зря, что ли, я работал в папиной артели поваром. И частенько я это делаю. Но в последние дни мне совершенно некогда: то репетиции хора, то стенгазета, а теперь еще уроки, потому что заканчивается первая четверть, а у меня по химии тройка, которую надо исправлять.

Я выхожу на улицу под секущий дождь, в осеннюю темень, запахиваю полы старого ватника, натягиваю на самые уши кепку. Осень – самая паршивая пора на Кавказе. Иногда она растягивается до весны, и каждый день одно и то же: дождь, ветер, шум моря, огромные лужи на улицах и грязь, которые возможно преодолеть лишь в резиновых сапогах. А у меня сапоги давно просят каши. Уж я их клею-клею, а все без толку.

Хорошо еще, что дом мой неподалеку от Геркиного дома, хотя и на другой улице, и я чужими дворами бегом преодолеваю это расстояние.

Дома меня ждет сюрприз.


Дома, едва я вошел, с табуретки на кухне ко мне лицом повернулся дядя Митя Дмитриев. Дядя Митя служит связистом на военном аэродроме, он из Ленинграда, случайно познакомился с нашей мамой в автобусе. Они признали друг друга по выговору, по питерскому, и теперь дядя Митя иногда заходит к нам, когда бывает в увольнении или в самоволке. У меня в ящике этажерки хранятся его ордена и медали – целых одиннадцать штук. Среди них два ордена Славы и орден Боевого Красного Знамени. И лейтенантские погоны. Я знаю от мамы, что дядю Митю разжаловали в рядовые еще четыре года назад, а за что, она не говорит. Или не знает. И дядя Митя тоже не говорит, хотя я у него спрашивал. Наверное, это тайна.

Дядя Митя не был у нас почти месяц, потому что ездил в Ленинград, где нашелся его младший брат. Брат сейчас в детдоме, а дядя Митя, как только демобилизуется, а это произойдет на следующий год, так сразу же уедет в Ленинград и заберет брата к себе.

Еще я знаю о дяде Мите, что он воевал на Ленинградском фронте, что ему тогда, в сорок первом, было всего пятнадцать лет, как теперь мне, что он сам напросился в армию и служил разведчиком, то есть ходил в тыл к немцам и собирал сведения, потому что остался совсем один-одинешенек: все его родные погибли при бомбежке. Он думал, что и младший брат погиб тоже, а он оказался жив. Мы так переживали за дядю Митю и радовались, что он теперь не одинешенек.

– Есть хочешь? – спросил дядя Митя у меня, и я с радостью ответил, что хочу и даже очень: дядю Митю стесняться не нужно, потому что он наш земляк.

Я ем картофельное пюре с настоящими сосисками, огурцами и помидорами, с самым настоящим пшеничным хлебом. Мы сидим на нашей маленькой кухоньке, топится печка, но не русская, а обыкновенная, кухонная, – плита называется, – потрескивают и шипят дрова, тепло и уютно.

Дядя Митя курит, пуская дым в открытую дверцу плиты, потом мы втроем пьем настоящий чай с подушечками – такими маленькими конфетами с повидловой начинкой. Около двери весит дядимитина шинель, дождевик и вещмешок. И я, как обычно, прошу дядю Митю рассказать что-нибудь о войне.

– Что ж тебе рассказать? – задумывается дядя Митя. Но думает он не очень долго, потому что с ним на фронте всякое бывало. Он начинает рассказывать, увлекается, и я, заслушавшись его, забываю о времени.

– Было это на Черной речке, – рассказывает дядя Митя. И уточняет: – Осенью сорок второго. Тогда под Сталинградом сильные бои шли. А я служил в разведке. Мне тогда уже семнадцать стукнуло. Да-а. И был у нас в разведроте старшина, Титов его фамилия. Силищи необыкновенной. И слух, и обоняние – как у собаки. За штрафным батальоном числился. И вот однажды…

Как всегда поздно приходит мама, усталая и замерзшая, приносит целую кастрюлю макарон по-флотски, но никто есть их не хочет, и мы с Людмилкой отправляемся спать.

Глава 19

Альки Телицына в школе не было почти неделю. Потом он появился, молча прошел на свое место, сел, сунул портфель в парту и замер – и весь класс притих, сочувственно поглядывая в его сторону.

Но… прошел день, другой, и все вернулось на свои места, и сам Алька снова стал прежним. Только почему-то он все больше и больше сторонился меня: здоровается вяло, будто через силу, замолкает, если я оказываюсь рядом, хотя у меня нет никакого желания сближаться с Алькиной компанией. Да они бы меня к себе и не приняли. Потому что они дети родителей, занимающих должности районного масштаба, а моя мама кто? Никто. Повариха.

Геркин отец тоже относится к руководящим родителям, но он накрепко связан со своими пьяницами-рыбаками и держится на своей должности председателя рыбколхоза лишь потому, как говорил Герка, что должность эта выборная, а его подчиненные другого председателя не хотят. Сам же Герка, в силу ли своего общительного характера или положения отца и матери, примыкает то к одной группе учеников, то к другой, и везде чувствует себя легко и уверенно. Я так не могу. Даже если бы захотел. Правда, эти группировки существуют лишь вне школы, а в школе ничего такого вроде бы нет, но это не значит, что их существование никак не сказывается на наших отношениях.

А тут еще Алька Телицын морду воротит, будто между нами черная кошка пробежала. Ну, воротит и воротит. И пусть. Теперь-то я могу обойтись и без его костюмов: свой имеется. Правда, в школу я пока его не надевал, обходясь старыми вещами, аккуратно мамой зашитыми, перешитыми и надставленными по росту. Мои обновки – они для праздника, не на каждый день.


Алька Телицын сидит от меня чуть наискосок в другом ряду. Я вижу его стриженый затылок, нос и щеку. Странно, но меня почему-то все время тянет посмотреть на него. Раньше этого не было. С чего бы это?

Сегодня Алька дежурный по классу. Первый урок математика. На прошлом уроке мы писали контрольную по тригонометрии. Я спокоен: с восьмого класса я считаюсь одним из лучших математиков. Алексей Иванович, наш новый математик, который и вел меня часть лета после провала на экзаменах, готовя к осенней переэкзаменовке, хотя и скуп на похвалы, однако несколько раз выделял меня за оригинальное решение задач. Во всяком случае, Герка, который сидит рядом, теперь вовсю пользуется моими вдруг открывшимися математическими способностями. И пусть – мне не жалко.

Урок только начался. Алька Телицын разносит по партам тетрадки. Поравнявшись со мной, он швыряет тетрадку с такой силой, что она летит на пол. И это явно намеренно, не нечаянно.

– Ты чего? – вскидываюсь я. – Белены объелся?

Но Алька прошел мимо, не оборачиваясь.

Герка поднял тетрадку, положил передо мной.

Я чувствую, как во мне все закипает от злости и непонимания того, что произошло, как наливаются краской лицо и уши. А ведь что-то же произошло, иначе с чего бы это Алька так на меня взъелся, будто я виноват и в небывалом шторме, и в смерти его отца. Ведь его отношение ко мне, раньше такое же, как и к другим, кто не входил в их компанию, резко переменилось именно после смерти отца. Хотя, скорее всего, оно со смертью никак не связано.

– Ты не знаешь, чего Алька на меня взъелся? – шепотом спрашиваю я у Герки.

Герка в ответ лишь пожимает плечами. Но у меня такое ощущение, что он что-то знает. Или догадывается. Надо только его покрепче придавить – он и расколется.

И тут в моей памяти смутно забрезжило воспоминание о разговоре за обеденным столом в Геркином доме, разговоре давнишнем, еще до шторма. В этом разговоре упоминался Алькин отец. Кажется, что-то там было и про его жену, то есть про Алькину мать, что-то не очень лестное, но что именно, выветрилось из моей памяти как несущественное, не имеющее ко мне никакого отношения. Тем более что, судя по всему, разговор этот был не первым, велся он между Николаем Ивановичем и Прасковьей Емельяновной так, когда говорится далеко не все, а что-то, иногда весьма существенное, лишь подразумевается, как хорошо известное обоим собеседникам. Может, и Герка не помнит этого разговора. Но у него память значительно лучше моей. Он иногда помнит такое, что я, хоть тресни, вспомнить никак не могу. Как будто этого и не было вовсе. Впрочем, разговоры – они разговоры и есть: мало ли что кому в голову взбредет.

И тут, пока я мучился в поисках объяснения непонятного отношения ко мне со стороны Альки Телицына, Алексей Иванович, что-то объяснявший у доски, вдруг обернулся к классу и, назвав мою фамилию, спросил:

– Мануйлов, так о чем шла речь?

Я уставился на доску: там написана система уравнений с двумя неизвестными. Это-то понятно. Но там было что-то еще, что я прозевал.

– На уроке надо будь внимательным, – выговаривает мне АИ, как мы зовем между собой Алексея Ивановича.

– А он стихи сочиняет, – вдруг выпалил Алька с дребезжащим хихиканьем. – Дождь идет, коза бредет, на корове кто-то едет, – декламирует он мои шутливые стишки, выдуманные когда-то по какому-то, не помню уж, случаю.

– Что ж, Телицын, может, ты знаешь, о чем шла речь? – тут же поднимает его Алексей Иванович, который, кстати сказать, сам пишет стихи, в основном нравоучительного склада, то есть о том, как полезно для собственного будущего хорошо учиться в школе, поэтому Алькина подковырка прошла впустую.

Алька встает, сзади ему подсказывает что-то Смагин, но Алька молчит, то ли не слыша подсказки, то ли не веря в ее подлинность.

Алексей Иванович поднимает еще несколько человек, и только Светка Русанова уверенно отвечает на его вопрос.

– Садитесь, – разрешает нам сесть АИ. Затем спрашивает: – И скажите мне на милость, кому я объясняю? И зачем? Может быть, вы все это уже знаете? Тогда идите к доске и рассказывайте. Вот ты, Мануйлов. Иди к доске.