Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность — страница 61 из 97

Так чему же тогда с такой яростью хлопают делегаты съезда? Чему хлопает он сам, Алексей Задонов? Благим пожеланиям и непредсказуемости в их исполнении? Все так смутно, и лишь теплится надежда, что те времена миновали, что Сталин не успеет или не сможет повторить прошлое.

Глава 9

– Можно к вам? – произнес сверху несколько хрипловатый знакомый голос.

Алексей Петрович оторвался от изучения меню: перед ним стоял Михаил Шолохов.

– Да-да, конечно, Михаил Александрович, – обрадовался Задонов, вставая. – Очень рад вас видеть. Прошу садиться.

Они обменялись рукопожатием, и Шолохов, усмехаясь в усы, заметил:

– Вроде раньше мы были на ты и без отчеств. Или что-то изменилось?

– Много времени прошло с нашей последней встречи, Михаил эээ… вот и думаешь: как бы не попасть впросак, – хохотнул Задонов.

– Это верно: время сильно меняет нашего брата. Вот и я все хотел к тебе подойти, Алексей, да ты постоянно окружен народом, и я не решился.

– Надо же, – снова рассмеялся Алексей Петрович. – И мне ты показался таким неприступным, что я грешным делом подумал: уж не на меня ли сердишься за что-то?

– За что ж на тебя сердиться?

– А бог его знает за что. Я сам на себя иногда сержусь, и тоже не знаю, какая муха меня укусила, – освобожденно рассмеялся Задонов. И спросил: – Как у вас нынче на Тихом Дону?

– Немного стало полегче, но все равно трудно, – сразу же посерьезнел Шолохов. – Все держится на стариках, вдовах и подростках. Трудно нынче казакам живется.

– Увы, Миша, не только казакам. Я недавно был в Калининской области, там то же самое. До осиновой коры еще не дошло, как в начале тридцатых, но от крапивы не отказываются.

Они сделали заказ и в ожидании, пока расторопные официанты принесут первое, ели салат и пили минеральную воду. Вокруг глухо гудела человеческая масса, стучали ножи и вилки, густо пахло специями.

– А-а, вот вы где! – воскликнул Фадеев, стремительно приближаясь к их столику. Пожав руки Шолохову и Задонову, он шумно уселся на свободный стул, провел обеими руками по светлым волосам, точно проверяя, на месте ли они, и заговорил как всегда громко, не обращая внимание на окружающих. – А вы мне нужны оба. В редакционную коллегию навыбирали всякого народу, а от крестьян почти никого. А делом заправляют всякие советники, которые нигде, кроме своих кабинетов, не бывают.

– А при чем тут я? – удивился Задонов. – Моя связь с крестьянами заключается лишь в том, что дача моя расположена в деревне, да и там я бываю не часто.

– Это почему же? – насторожился Фадеев.

– А потому, Саша, что не хочу лишний раз мозолить им глаза. Если бы не отцовское наследство, я давно бы продал эту дачу и построил другую в другом месте.

– Проблема колхозов, как и всего крестьянства, – заговорил Шолохов сердито, ковыряя вилкой жареную картошку, – заключается в том, что мы по-прежнему обдираем их до нитки. И с дерева берем, и с курицы, и с коровы, разве что кошек и собак еще не обложили налогом. Я и Сталину говорил об этом: нельзя до бесконечности обдирать крестьян, обрекая их на вырождение.

– И что Сталин? – заинтересовался Задонов, пытаясь увести разговор куда-нибудь в сторону.

– А что Сталин? Сталин сказал, что он и сам понимает, в каком положении находятся колхозы, но если крестьянин все-таки как-то сможет себя прокормить, то горожанин такой возможности не имеет, что всегда приходится кем-то или чем-то жертвовать, но все это временно, и положение должно в ближайшие два-три года выправиться. Так что, Саша, советники твои знают, что писать, и мы им не указ.

– Да-а, тебе, Михаил, палец в рот не клади, – засмеялся Фадеев. – Откусишь. Так тем более. Посмотрите постановление и резолюции съезда именно с этой, сталинской, точки зрения. На последнем пленуме Цэка товарищ Сталин высказался за решительное улучшение положения колхозников. Тем более что в эту пятилетку МТС должны получить новые трактора и комбайны, другую технику. Кстати, товарищ Хрущев настаивает на организации агрогородов, с тем чтобы там сосредоточить всю сельскую техническую интеллигенцию и перевернуть на этой основе все сельское хозяйство.

– Вот-вот, перевернуть – это мы умеем, – проворчал Шолохов. – Он на Украине тоже там чего-то переворачивал: внедрял чумизу, кукурузу, еще что-то, а вышел ли из этого толк, об этом ни гу-гу.

– Ну, критиковать мы все горазды, а как до дела… А вы все-таки народные писатели, думы и чаяния народа должны знать: по чину положено, так что посмотреть свежим взглядом, что там понаписали, будет не лишне. А Хрущев, должен вам сказать, в сельском хозяйстве разбирается, и Московскую область за три года поставил на ноги – этого у него не отнимешь. Что касается агрогородов, так товарищ Сталин его раскритиковал за чрезмерное забегание вперед. Но в принципе агрогорода – это правильно и к этому мы когда-нибудь придем.

Шолохов махнул рукой:

– Ладно, Саша, пиши нас с Алексеем в свои наперсники: авось пригодимся.


В эту ночь Алексею Петровичу снился странный сон. Впрочем, его сны всегда казались ему странными, хотя иными они и не могут быть. Но сегодняшний сон как бы вернулся из тех давних времен, когда он снился ему почти постоянно. А потом началась война – и сны стали другими.

Снилось Алексею Петровичу, что в его спальне в полумраке ходят какие-то весьма озабоченные люди и что-то ищут. Вернее, не что-то, а доказательство того, что он, Алексей Задонов, кого-то убил: то ли нож, то ли пистолет, то ли еще что. При этом самого Алексея Петровича они не видят. Или делают вид, что не видят. А он в это время лежит под одеялом, рядом спит как ни в чем не бывало Маша, а странные люди все ходят, шелестят бумагами, заглядывают на книжные полки, простукивают стены. И вот странность: сам Алексей Петрович знает, что он действительно кого-то убил, убил из пистолета, и пистолет лежит у него под подушкой. Только никак не может вспомнить, кого и когда. Он чувствует, как тревожно бьется его сердце, как тяжело ему дышать от сознания надвигающейся расплаты, более того, ему самому хочется высунуться из-под одеяла и сказать этим людям, чтобы обрубить все дороги к отступлению: вот он я, берите меня – я убийца. И он готов сделать этот шаг, но… но кого же он убил? Когда? И зачем?

Алексей Петрович медленно просыпается, все еще находясь во власти сна. На границе между сном и явью особенно отчетливо чувствуется вина за совершенное им преступление, и даже окончательно проснувшись, он не может отделаться от этого чувства.

«Это ко мне снова вернулось чувство вины за предательство брата, – думает он под мерное посапывание жены. – Я предал его дважды: первый раз – вступив в преступную связь с Катериной, во второй раз – палец о палец не ударив для его спасения. Гореть тебе, Алеха, в аду на медленном огне. Даже если этого ада нет и в помине», – усмехается он, уже вполне придя в себя.

Затем, откинув одеяло, Алексей Петрович осторожно перебрался через Машу, сунул ноги в шлепанцы и пошел в свой кабинет. Раскурив трубку, он опустился в глубокое кресло и, запрокинув голову, уставился в темный потолок, на котором слегка шевелились смутные полосы желтого света, отбрасываемого уличным фонарем, раскачивающимся на осеннем ветру.

Почти физическое ощущение причастности к убийству все еще не покидало его, переплавляясь во что-то мистическое. Иногда он слышал голос брата как бы за стеной, и этот голос тоже пришел издалека, когда ему, Алешке, казалось, что Катерина, утешившись с ним торопливой любовью, входит в свою спальню, и Левка встречает ее вопросом: «Ты где была?» И дальше что-то говорит, говорит, говорит… Голос его затихает, Алешка, просыпается – уже утро, во всем теле сладкая истома, и стыд, и крепнущая решимость положить конец этой греховной связи, и ожидание следующей ночи, и ненависть к Катерине, и желание увидеть ее и найти на ее лице хотя бы малейшие признаки раскаяния. Но Катерина встает поздно, он завтракает и уходит, дневные заботы сглаживают остроту ощущений – и все повторяется вновь. Даже сейчас, сидя в кресле и пуская в потолок дым, Алексей Петрович чувствует всю сладость тех давних ночей, первых ночей, подаренных ему первой его женщиной. И боль, и чувство вины уходят куда-то, точно он выдумал все это в своем еще не написанном романе.

Глава 10

В углу камеры заскреблась мышь, и узник за номером пятнадцать с брезгливостью глянул в ту сторону, затем обмакнул перо в чернильницу и склонился над листом бумаги.

«Дорогой товарищ Сталин. Вот уже длительное время я нахожусь в следственной тюрьме МВД в Лефортово, даже не зная, какой нынче год, месяц и число, где мне пытаются вменить в вину преступления, которые я не совершал и даже в мыслях не имел их совершить. Должен прямо сказать Вам, товарищ Сталин, что я не являюсь таким человеком, у которого не было бы недостатков. Недостатки имелись и лично у меня и в моей работе. В то же время с открытой душой заверяю Вас, товарищ Сталин, что всегда отдавал все силы, чтобы послушно и четко проводить в жизнь те задачи, которые Вы ставили перед органами ЧК. Я жил и работал, руководствуясь Вашими мыслями и указаниями, стараясь твердо и настойчиво решать все вопросы, которые ставились передо мной. Я всегда дорожил тем большим доверием, которое Вы мне оказывали в период Отечественной войны, поручая мне работать как в «Смерше», так и на посту министра госбезопасности СССР…»

Виктор Семенович Абакумов, бывший министр государственной безопасности, задержал перо над листом бумаги и задумался. В сырой камере и за ее пределами держалась чуткая тишина, готовая взорваться грохотом подкованных сапог и лязгом металлических дверей. Даже мышь – и та притихла. Скупо светила под потолком одинокая лампочка, из сырых углов таращились изломанные тени, приходилось напрягать зрение, чтобы различать буквы, выползающие из-под пера изогнутыми червяками. Но эта камера была все-таки лучше, чем камера-холодильник, где его держали больше недели. После той камеры у него до сих пор болит все тело и даже в жару он чувствует внутри леденящий холод, уже не надеясь когда-нибудь согреться.