И в этой гробовой тишине раздался глуховатый голос Сталина, произнесший одно лишь слово: «Товарищи!» – и зал снова взорвался и вскочил на ноги: Великий Вождь и Учитель, Гениальный Полководец, Руководитель и Много Чего Еще назвал их товарищами, их, которые… а Он… в такой вышине… такие масштабы… а они… и, следовательно, ровня, дышат одним с Ним воздухом, живут одними с Ним думами и заботами, делают с Ним одно и то же дело – все это до сих пор не доходило до их сознания и вот дошло, и подняло их на ту же высоту, откуда так далеко видно.
И снова долго хлопали и кричали.
И Василий Силантьевич вместе со всеми. И вместе, как ему казалось, со всеми вытирал мокрые глаза, и снова хлопал и что-то кричал.
Георгий Константинович Жуков тоже хлопал и смотрел на Сталина, но снизу, из второго ряда. Слева и справа хлопали другие маршалы и генералы, но все это не мешало Жукову думать. Он думал, что Сталин сильно постарел за годы, что он его не видел, что, пожалуй, долго не протянет. А что будет с ним, с Жуковым? И вообще – что тогда будет… после Сталина? Что-то и как-то непременно должно перемениться, но что и как? И ведь не спросишь ни у кого. И надо ли спрашивать? Наверняка многие тоже пытаются угадать. Даже те, кто сидит сейчас за столом президиума и не выражает своих восторгов так же непосредственно, как задние ряды и галерка.
«Не бери в голову, Егорий, – постарался отвлечься Георгий Константинович. – Что будет, то и будет. Бог даст, не пропадешь».
Зал продолжал бушевать…
Глава 13
В начале октября 1952 года, когда в Москве проходил партийный съезд, первый съезд после войны, в это же самое время у нас в школе прошли классные комсомольские собрания, а затем, как итог, довольно бурное школьное комсомольское собрание, на котором выбирали новое бюро и секретаря. Собрание проходило в спортзале, куда поставили скамейки, натаскали отовсюду стульев. В результате этих собраний те, кто начинал учиться в десятом классе и входил в школьный комитет, передавали бразды правления «братьям нашим меньшим», то есть семи-восьми-девятиклассникам, чтобы они, так сказать, храня традиции, созданные предыдущими поколениями, продолжали идти вперед по пути усвоения знаний, потому что без знаний… ну и так далее. И так повторялось из года в год.
Я не входил ни в школьный, ни в классный комитеты. Более того, меня ни разу не привлекали к выпуску школьной стенгазеты. И поначалу это меня обескураживало, если учесть, что я был лучшим в ту пору рисовальщиком в школе. Я не знал, кто выпускал школьную стенгазету и не интересовался этим из принципа, но она тоже появлялась регулярно, кто-то писал для нее заметки, даже стихи, рисовал заголовки. И очень неплохо рисовал. Что касается деятельности комсомольской организации класса, то она практически вся заключалась в выпуске стенной газеты да в редких собраниях, а газету выпускали мы вместе с Геркой Строевым к началу каждого месяца. И не было такого месяца, чтобы она не вышла. Следовательно, мы были самыми активными комсомольцами в классе. А может быть, и во всей школе.
И вот последнее, быть может, для нас, десятиклассников, школьное комсомольское собрание. Его открывает и ведет секретарь Воробьева из десятого-А. Обычная повестка: отчет, перевыборы. Наш класс на «камчатке». Как и еще два других десятых класса. Мы на этом собрании, можно сказать, гости, чувствуем себя взрослыми: еще пол-осени-зима-весна – и вылетим из родного гнезда.
На собрании тон задают «малыши». Они взволнованно отчитываются, яростно критикуют недостатки, возбужденно обсуждают каждую кандидатуру в школьный комитет комсомола. Каждый класс выдвигает свою. Но нас это не касается. Да мы и не знаем почти никого из нижних классов, – во всяком случае, я, – разве что тех, кто поет в хоре. К тому же кандидатуры намечены заранее, утверждены педсоветом и партбюро школы. А как же иначе?
Чьи-то фамилии кандидатов встречаются аплодисментами и криками одобрения в одном конце зала и молчанием в другом, с новой фамилией крики перемещаются в другое место. Чьи-то фамилии встречаются всеобщим недоумением, пожиманием плечами и перешептыванием. Но в целом никто не против. Кандидаты рассказывают, кто они и что, но много ли они могут о себе рассказать? Тогда о них рассказывают комсорги классов.
Хотя собрание ведет Воробьева, но дирижирует им учительница истории, Лариса Капитоновна, она же – секретарь парторганизации школы, женщина лет тридцати пяти, с непреклонным характером и такой же прямой, не гнущейся фигурой. О ней еще мой учитель рисования Николай Иванович говорил мне когда-то, что у нее не сложилась личная жизнь, поэтому она такая непреклонная. А я так думаю теперь, что она выбрала не ту профессию, что она просто не любит детей. Лично меня, нащупав мою слабую точку, она изводит датами, знаменующими то или иное историческое событие. Это с моей-то дырявой памятью. Поэтому из троек по истории я почти не вылезаю.
А собрание между тем идет. Выдвигают какую-то девочку из девятого класса-А. И вот, едва была произнесена ее фамилия, которую я не разобрал, как «малыши» взорвались протестующим гулом.
Я толкаю Герку локтем, спрашиваю:
– Кто такая?
– Да во-он она, вон в третьем ряду с голубым бантом, – отвечает он. – Ольга Колышкина. Задавака.
Девочку с голубым бантом я знаю. Очень, между прочим, красивая девочка. Я сам на нее заглядываюсь с изумлением, когда встречаю в коридоре. На нее нельзя не заглядеться: принцесса, если не королева. Подобную красоту Николай Иванович называл холодной. Между прочим, ее очень трудно описать словами. Я пробовал в своем дневнике, но не уверен, что кто-нибудь узнал бы эту Колышкину, прочитав мое описание. И ходит она королевой: нос кверху, плывет, никого не замечая. В хоре она не поет, но известно, что играет на фортепиано.
Под протестующие гул и крики вскочила историчка, голос у нее, надо признать, будь здоров какой: за версту слыхать. Она и в классе разговаривает таким же командирским трубным голосом. Бывает, идешь по коридору во время урока – тишина такая, как в лесу, и вдруг слышишь голос исторички, то ли распекающей кого-то за какой-то дверью, то ли рассказывающей урок. А уж если сам стоишь перед нею, так и кажется, что она вот-вот стукнет тебя по голове учебником истории.
– Что это значит? Что за гул? Что за выкрики? – вскричала Лариса Капитоновна. – Как вам не стыдно? Что вы можете сказать против Ольги Колышкиной? Отличница, активистка, все бы были такими, наша комсомольская организация прогремела бы на всю страну! Более достойной кандидатуры на пост секретаря комсомольской организации школы я не знаю. Кого вы можете поставить рядом с ней? Кого, я вас спрашиваю? Молчите? Ну, то-то же. – И уже к Воробьевой: – Ставь на голосование.
– Кто за? – выкрикивает Воробьева своим грудным, но очень звучным голосом.
Поднялось совсем немного рук. Моя в том числе. Потому что мне было все равно: Колышкина или не Колышкина.
Посчитали – мало.
– Кто против?
Почти весь зал.
Снова вскакивает историчка, снова взывает к нашей сознательности, комсомольской совести. Снова расписывает Ольгу Колышкину. Снова выступают ее противники, путаются, точно отвечают невыученный урок.
Какая-то девчонка из того же девятого-А, весьма, надо признать, симпатичная, встала, подталкиваемая подругами, одернула белый фартук, заговорила:
– Мы против Колышкиной, потому что она ни с кем не дружит. И вообще…
– Что значит это ваше «вообще»? – напустилась на девчонку историчка. – Что значит «ни с кем не дружит»? Вы сами с ней не дружите. Садись! Прежде чем выступать, надо хорошенько подумать.
Девчонка села, по залу пронесся сдержанный ропот и стих.
И тут дернул меня, как пишут в старых романах, черт за руку – и она сама взметнулась вверх.
Бывает у меня такое: вспыхнет в голове мысль, осенит, захватит, и пока ее не выскажешь, будет она жечь изнутри, изведет, издергает. Может, и мысль не самая умная, даже вздорная, но поначалу-то она кажется о-ё-ё какой гениальной, так что не высказать ее просто нельзя.
Слушал я тех, кто выступал против Колышкиной, и думал: все это не то, все это не главное, все это детский лепет, а главное совсем в другом.
И тут главное само собой пришло мне в голову. Как же от него откажешься? Никак невозможно.
– Слово предоставляется Вите Мануйлову из десятого-Б, – восклицает Воробьева с явным облегчением, уверенная, что я пренепременно поддержу выдвинутую кандидатку. Тем более что голосовал за нее.
И весь зал обернулся в мою сторону. И увидел я удивленные лица, потому что на комсомольских собраниях я не выступал ни разу. Ни на классных, ни на школьных. Разве что подам какую-нибудь реплику, да и то если принудят. А все после одного случая, еще в восьмом классе, когда вот так же меня «осенило» на таком же общешкольном собрании, правда, не отчетно-выборном, а по какому-то случаю. И я встал, уверенный, что сейчас раскрою всем глаза на то, как мы мало знаем о том, что происходит в стране, разве что радио да газеты… Короче говоря, понес такую ахинею, что мне до сих пор стыдно вспоминать об этом своем выступлении, хотя никто не свистел и не тюкал, потому что были выступления и похуже. Но сам-то я отчетливо понял, что несу ахинею, но остановиться не мог, пока всю эту ахинею не выплеснул на головы присутствующих. Так вот, с тех самых пор, то есть уже два года, вряд ли кто может вспомнить меня в роли выступающего.
И вот все смотрят на меня и ждут, что я скажу.
И я говорю:
– Можно быть отличницей и активисткой, можно быть очень красивой девочкой и в то же время иметь такую черточку характера, которая как бы перечеркивает всё остальное. Конечно, Колышкина не виновата в этой черточке своего характера, но и все остальные тоже. И не получится ли так, что мы ее выберем и таким образом накажем и саму Колышкину, и комсомольскую организацию? Психологи подобное положение называют психологической несовместимостью…
Мне бы на этом остановиться: и так я сказал слишком много, потому что психологическая несовместимость присутствует, по моему разумению, и между Ларисой Анатольевной и нами, ее учениками, но черт в этот вечер дергал меня не только за руку, но и за язык: