– И с таким секретарем, – продолжил я не без сарказма, – мы точно можем прогреметь по всей стране… И даже… загреметь.
Зал просто взорвался аплодисментами. Так мне не хлопали даже тогда, когда я пел еще в пятом-шестом классе «Балладу о камне» в адлерском кинотеатре. И никогда после. А историчка сидела вся красная, как роза, и, не поднимая головы, рвала какую-то бумажку на мелкие клочки. Она даже не стала выступать, а когда Воробьева обратилась к ней, лишь махнула рукой: мол, делайте, что хотите.
И Ольга Колышкина была снята с голосования. А я приобрел в лице исторички своего злейшего врага. И выразилась эта ее враждебность ко мне тем, что она перестала на меня кричать. Более того, она перешла со мной на «вы», говорила подчеркнуто вежливо и даже ласково. Но как говорила! Как с придурком. А глаза ее… О! Глазами она готова была меня съесть, как тот волк из басни Крылова. И все это раскрылось на первом же уроке.
– Итак, Мануйлов, урок вы-ы!.. выучили. Не так чтобы очень, но вполне сносно. Но вот тут у меня в журнале да-авно стоит точка против ва’ашей!.. – нажала она на первый слог и сделала многозначительную паузу, – … фамилии, так вы-ы!.. уж будьте любезны ответить мне на вопрос: в каком году было Венгерское восстание против австрийской монархии и кто принимал участие в его подавлении?
– Но это же было в девятом классе… про восстание, – говорю я не слишком уверенно.
– На госэкзаменах вам, уважаемый оратор, могут задать любой вопрос. Тем более – на приемных экзаменах в институте… Если вы вознамеритесь туда поступать. Так что нечего увиливать от ответа.
Я задрал глаза к потолку. Про Венгерское восстание я читал. И не только в учебнике истории. Я даже прочел почти всего венгерского поэта Шандора Петефи и запомнил кое-какие стихи. Такие, например: «…когда корчуешь лес, не оставляй корней. На виселицу королей!» Но вот точную дату восстания, хоть убей, припомнить не могу. Кажется, до Крымской войны. Кажется, при Николае Первом. То ли в тридцать каком-то, то ли в сорок каком-то. Но вот что я отлично помню, так это то, что на подавление восстания была послана императорская гвардия. Но не читать же стихи Петефи, не рассказывать же про императорскую гвардию, если все дело в дате. И я молчу.
– Не помните… Ай-я-яй! – качает головой историчка, и ее великолепные волосы, уложенные в крупные локоны и скрепленные лаком, укоризненно раскачиваются из стороны в сторону. – А вот выступать на собрании с подстрекательскими речами – это вы умеете, тут вы все помните, тут вы мастак. Даже психологию приплели, хотя ничего в ней не понимаете… За урок я, так и быть, поставлю вам четверку. А вместо точки – двойку. Садитесь и учите даты. И никогда впредь не умничайте.
– Усек? – шепчет Герка, когда я уселся за парту. – Я ж предупреждал тебя, что она тебя сожрет. – И, сделав таинственные глаза: – Тут тобой одна чувиха очень заинтересовалась. Записочку передает. Так что не теряйся.
Записочки у нас вошли в моду в восьмом классе. То есть с тех самых пор, когда нам разрешили посещать школьные вечера со всякими развлечениями и, разумеется, с танцами. Танцевать я не умел. Сколько меня ни пытались научить мои одноклассницы, ничего не получалось. Я топтался аки слон, наступая на ноги всем, кто оказывался рядом, краснел, особенно когда грудью касался едва приметных бугорков своей партнерши, и так уставал, что после танца возвращался в свой угол на дрожащих ногах, где такие же, как я, неумехи таращились на танцующих, занимались критикой и тихо завидовали. Танцевальные вечера для меня превратились в пытку, и я, проторчав в углу какое-то время, тихонько выбирался из зала и уходил к морю. Или домой.
Так вот, записочки как-то оживляли вечера, вносили в наши отношения с девчонками некую таинственность и романтику. Потом записочками стали пересылаться и во время переменок между уроками. Кто писал, приходилось догадываться, потому что авторы себя, как правило, не означали. Впрочем, ничего серьезного в этих записочках не было. Так, ерунда какая-нибудь.
И были штатные почтальоны в каждом классе, которые передавали записочки по назначению. На вечерах они сновали среди танцующих, выделяясь повязками на рукавах. А в обычные дни обходились без повязок: их все знали в лицо. У нас таким почтальоном был мой друг Герка Строев.
На записочке, сложенной фантиком, которую он мне передал, было написано четким округлым почерком: «Мануйлову В. 10-Б».
Я развернул записочку и, глядя на историчку вполглаза, прочел: «Вы так здорово выступили на собрании, что о Вас только и говорят. Интересно, Вы всегда такой остроумный?»
Записка требовала ответа. Не ответить было бы не по правилам. Но писала ее какая-то малолетка, для которой я представляюсь человеком взрослым. Небось, семиклассница.
– От кого? – спросил я у Герки после урока.
Герка пожал плечами: несмотря на свою болтливость, тайны он хранить умел, поэтому-то и был своим в любой компании. Впрочем, он мог и не знать. Обычно записки собирались у почтальонов, затем обменивались и раздавались по назначению. Не исключено, что почтальоны заглядывали в эти записки, но вряд ли могли выудить из них что-то необыкновенное. А настоящие «любовные записки» передавались через ближайших друзей и подруг. Да и в зале почтальоны сновали между танцующими, собирая записки и раздавая, так что уследить, какая от кого, было совершенно невозможно.
И я, почесав в затылке, написал: «По воскресеньям».
Сложил фантиком, сверху написал «МВ-10Б» и отдал Герке.
– Дойдет? – спросил у него.
– Будь спок.
На другой день я получил ответ: «Вы меня разочаровали. Какая бедность – остроумие по воскресеньям! Какое ничтожество – тупоумие во все остальные дни!»
«По-моему, меня разыгрывают, – подумал я, отметив, что писавшая весьма не глупа. – Однако… вот привязалась, стервоза эдакая». И решил: пусть ей пишет кто угодно, а я – пас. Тем более что Герка принес мне целый ворох записок, в которых все о том же – о моем выступлении. И все – в восторженных тонах.
– И что, я всем должен отвечать? – спросил я у Герки с досадой.
– Ты чо? Игра ведь, – удивился он. – Как же – не отвечать?
Глава 14
Эта осень затянулась до Нового года и даже перешагнула его рубежи. Немного подождило в середине октября, затем снова установилась теплая солнечная погода. Лишь на далеких конусообразных горных вершинах выпал снег, а на самом ближнем от побережья хребте, отделенном от моря побуревшими холмами, горел лес, огненная полоса мерцала темными ночами красноватым светом и, точно живое ожерелье, поднималась с каждым днем все выше и выше.
Беспокойство и грусть охватывали меня, когда в безлунную ночь я смотрел на этот хребет, едва угадываемый на фоне звездного неба, и мерцающую на его груди изломанную линию огня, протянувшуюся на многие километры. Эта каменная глыба, поднятая на тысячеметровую высоту почти отвесной стеной, казалась мне живым существом, наказанным за свою гордыню. К тому же хребет этот был не чужой в моих воспоминаниях: я был на его вершине минувшим летом, смотрел оттуда на наш Адлер, на извилистую кромку побережья, на синее-синее море.
Конечно, я ходил в горы не один. Сразу же после экзаменов за девятый класс мы договорились, что пойдем в поход. И в июле собрались, – правда, значительно менее половины класса, – и пошли. Маршрут похода пролег по правому берегу пограничной с Грузией реки Псоу, где еще в прошлом веке пленными турками была прорублена дорога до горного селения Аибга. Вел нас наш одноклассник Иван Терещенко, житель Аибги, где имелась лишь начальная школа.
В этом горном селении нас застал дождь, и мы два дня просидели в сенном сарае, делая набеги на дикие черешни, растущие окрест. Едва небо прояснилось, двинулись дальше, поднимаясь все выше и выше. На самой вершине хребта нас накрыли облака, мокрые, как пропитанная водой вата, и такие же непроницаемые для глаза. Маршрут наш проходил по самой верхушке, столь острой, что в иных местах можно одной ногой стоять на ее северном скате, а другой на южном, и в обе стороны уходят вниз остроконечные ели и пихты, чьи стволы торчат из поросших мохом камней. Только на осыпях деревьев нет, и когда глянешь вниз, в голубоватую бездну, тут же невольно отпрянешь, да только с другой стороны то же самое, а море отсюда выглядит так, будто оно стоит вертикально, а не лежит, как ему положено по законам физики. И чудилось, что на самой вершине этой синей стены чернеют крутые берега Анатолийского побережья Турции.
Хребет западной оконечностью обрывается вниз, прямо в Мзымту, которая с километровой высоты кажется узким ручейком. И спускаться нам пришлось по осыпи же, оседлав крепкие палки.
Вниз не идешь, а прыгаешь, грудь сжимает от страха, но через несколько не слишком уверенных прыжков начинаешь привыкать к этому сумасшедшему движению, ноги-руки и все тело делают то, что им положено делать, восторг охватывает душу, и ты несешься с диким воплем, а под ногами шуршит каменная река, сверху тебя догоняют мелкие камешки, потревоженные теми, кто спускается следом, впереди в поднятой белой пыли мелькают чьи-то спины, все это длится бесконечно долго, но заканчивается неожиданно быстро. Отскакиваешь в сторону, задираешь вверх голову и, только увидев вершину, на которой стоял несколько минут назад, теряющуюся в бесконечной голубизне, начинаешь понемногу осознавать, что ты родился, можно сказать, заново.
Даже девчонки, впервые столкнувшиеся с таким испытанием, прошли весь маршрут наравне с нами, мальчишками, и мы этому ничуть не удивлялись. А ведь никакого снаряжения у нас не было, никакой специальной обуви и одежды. Я, например, отправился в поход в парусиновых туфлях, после спуска по осыпи мне пришлось привязывать подошвы бечевками, а домой я вернулся босиком. И не я один.
И вот теперь на этом хребте горит лес. И ни тучки над горами, ни облачка. И над Адлером, и над морем. Мзымта обмелела, она уже не врывается в море яростным потоком, вспенивая волны, а покорно смешивается с соленой водой, теплой, как летом, и ленивая волна едва плещется о мелкую гальку, качая множество небольших медуз. Вдали, отделившись от воды, висят в воздухе рыбацкие баркасы, все дремлет и чего-то ждет. Редкие отдыхающие плещутся в воде или загорают на берегу. Белой свечой торчит над горой Ахун сторожевая башня, чайки кружат над чем-то недалеко от берега и ссорятся, то и дело падая вниз, колесом вздымаются из воды спины дельфинов; красное солнце садится в море, расплющивается, точно погружается в расплавленную медь.