Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность — страница 70 из 97

Я шел домой по темным улицам, вынимал иногда из кармана маленький шелковый лоскуток, подносил его к носу и вдыхал тонкий запах белых полудиких роз, будто хотел удостовериться, что все, случившееся сегодняшним вечером, не было сном.


С этого вечера моя жизнь переменилась. Нет, внешне все текло так же, как и всегда. Я ходил в школу в первую смену, Ольга – во вторую, в школе наши пути не пересекались. А два раза в неделю я поджидал ее на углу неподалеку от ее дома в густой тени магнолии. Я приходил первым, видел, как открывается дверь ее дома, выпуская наружу тусклую полоску света. Затем слышались ее торопливые шаги по каменным плитам двора, скрипела калитка, звук шагов менял свою тональность на похрустывание… и вот она, Ольга, останавливается в трех шагах от меня и произносит громким шепотом: «Привет!». «Привет!» – отвечаю я. При этом всякий раз в ее, да и в моем голосе тоже, слышится неуверенность. Эта неуверенность возникает во мне тотчас же, как я покидаю свой дом. Мне начинает казаться, что Ольга не придет, что я ей надоел, что прошлый раз она вела себя как-то не так, на мои поцелуи отвечала как бы по принуждению, вздыхая и будто бы решая, что ей делать дальше: уйти или остаться. Не понимая, что происходит с ней, я терялся и тупел. Но потом она точно просыпалась и сама начинала целовать меня, и я оживал, смутные мысли и подозрения исчезали из моей головы.

Вот и сегодня все то же самое: мы некоторое время стоим друг перед другом, затем я неуверенно делаю два шага ей навстречу, она еще один шаг, и наши руки находят друг друга, и мы, сцепив пальцы, идем к морю. Мы идем к заветному грибку, под которым впервые поцеловались, но идем не сразу, а как бы готовясь к самому главному робкими прикосновениями друг к другу, ничего не значащими словами. Мы прячем от других наши встречи, наши отношения, бродим по берегу в полной темноте, тем более что темнеет рано, и лишь луна, уменьшающаяся с каждым днем, освещает наш путь вдоль моря, лишь кипарисы и магнолии слышат наши шаги.

Наконец мы направляемся к заветному грибку, я сажусь, Ольга устраивается у меня на коленях, я прикрываю ее полами своего пиджака, беру ее руку и целую ее, перебирая пальчик за пальчиком. Затем она сама обвивает мою шею руками и, закрыв глаза, подставляла свое лицо, и я, следуя определенной последовательности, начинаю с ее глаз, затем опускаюсь к губам – мы долго терзаем свои губы, пока они не перестают что либо чувствовать. При этом Ольга вглядывается в меня своими глазищами, точно спрашивая: хорошо ли то, что мы делаем? кто мы после таких поцелуев? и что я о ней думаю, разрешившей мне такое?

Мы затихаем и слушаем шорох волн о песок. Осень нынче какая-то странная: теплая, ни одного шторма с самого сентября. И дожди тоже странные: пошелестят немного и затихнут. И снова над морем голубое небо, яркое солнце, чайки и нырки качаются на легких волнах, стаи уток стремительно скользят над самой водой, кувыркаются дельфины.

Ольга лежит у меня на руках, запрокинув голову, зрачки ее серебрятся в свете звезд и луны, тонкая шея беззащитно белеет на фоне чего-то темного, острым треугольничком уходя куда-то вглубь.

Ласками Ольга совсем не походит на Раю, первый поцелуй для которой – точно поворот ключа, после чего распахивалась невидимая калитка, а за нею наступала полная свобода для наших тел. С Ольгой мы лишь приближаемся к этой невидимой калитке, но даже не дотрагиваемся до нее. И дело тут, скорее всего, даже не в Ольге, а во мне: я боюсь неосторожным движением спугнуть ее доверчивость, не позволяю себе слишком увлекаться, хотя иногда мне кажется, что Ольга была бы не против, если бы я был чуточку посмелее. Но я всегда чувствую себя очень неловко под ее вопрошающими взглядами, не понимая, чего она от меня ожидает.

Но сейчас Ольга не смотрит на меня, ее взор блуждает в звездных далях, и я, осмелев, чуть наклоняюсь и дотрагиваюсь губами до ее шеи в вырезе чего-то темного и попадаю на ямку, еще более беззащитную, чем остальная шея. Ольга, будто задохнувшись, выгибается и прижимает руками мою голову к своей груди. Я чувствую мягкие бугорочки сквозь тонкую ткань, носом раздвигаю шелковые занавески, в голову мне ударяет тонкий запах диких роз, смешанный с чем-то душноватым, губы мои скользят по гладкой коже и втягивают в себя твердый сосок…


Наши встречи с Ольгой, как мы ни таились посторонних глаз, стали известны… сперва в ее классе, потом и в моем. Я, почти ничего не замечающий вокруг, всегда занятый своими мыслями, как-то нечаянно перехватил чей-то взгляд, то ли презрительный, то ли сочувствующий, то ли сожалеющий. Некоторые девчонки стали поворачиваться ко мне спиной, едва я к ним подходил. Особенно часто и без всякого повода – Светка Русанова.

И еще – мне перестали писать записки. Не то чтобы мне они очень нужны, но произошло это как-то вдруг – точно отрезало.

И однажды Герка не выдержал и спросил:

– У тебя, что, серьезно с этой чувихой?

– С какой чувихой? – сделал я вид, что не понял вопроса.

– Как с какой? С Ольгой Колышкиной из девятого-А.

– А ты откуда знаешь?

– Во даешь! Об этом даже адлерские кошки знают.

– И какое мне дело до адлерских кошек?

– Да нет, я так просто, – пожал Герка плечами. – Мне-то что. Встречайся. Но ты хоть знаешь, кто ее отец?

– А кто ее отец?

– Эмгэбэшник! Вот кто! Он, небось, на тебя зуб имеет еще за твое выступление против своей дочери. А если он тебя застукает, когда ты с ней обжимаешься, то пиши пропало.

– Чего ты выдумываешь! – разозлился я, почувствовав в то же время в груди противный холодок страха.

Я вспомнил рассказ Ольги о своем отце, как она опасалась сказать, где и кем он служит, и как я, догадываясь, где именно, легкомысленно отмахнулся от этого факта. А с другой стороны: какое все это имеет значение? Почему ее отец должен обязательно вмешиваться в личную жизнь своей дочери, тем более, что этой жизни с моей стороны ничего не угрожает?

И все-таки эта определенность, раскрытая Геркой, подействовала на меня неприятно.

– Нет, ты, конечно, сам решай, что делать, – говорил между тем Герка, пожимаясь. – Я тебе свое мнение не навязываю. А все-таки рассуди: с чего это она вдруг к тебе прицепилась? Ты ж ее, можно сказать, опозорил. И вдруг – такая любовь. Так не бывает… Она тебя домой не приглашала? Нет? Вот увидишь, еще пригласит. И только ты там с ней расположишься, как тут ее папочка и явится. Ну и… сам знаешь, что из этого получится.

Я всегда теряюсь, когда вот так вот неожиданно, непонятно и цинично: голова тупеет, тело наливается свинцовой тяжестью. Действительно, если разобраться, то очень даже странно. Но странно для тех, кто не знает Ольги. А уж я-то ее знаю: не может она пойти на такое, чтобы… Не может – и все. Не такой она человек. Даже как раз наоборот. И отец ее тоже. А тот факт, что он служит в органах, лишь подтверждает, что он настоящий коммунист и настоящий чекист. Плохих людей в чекисты не берут.

Но все эти мысли пришли мне в голову потом, когда Герки рядом уже не было. И когда они пришли, эти мысли, я неожиданно для себя захотел увидеть Ольгу сейчас, сию минуту. Увидеть и посмотреть ей в глаза. А может быть, и спросить… Нет, ни о чем спрашивать нельзя. Глупо и даже низко. Как бы это я спросил о том, что мне высказал Герка? Совершенно невозможно. Просто посмотреть в глаза – и все.

И я тут же оделся и выскочил из дому.

Шел дождь. Мелкий такой, занудливый. Похоже, осень все-таки добралась и до нас.

Я дошел до своей калитки и остановился. Зачем, куда я спешу? Ведь уроки у нее давно закончились, она дома… Я никогда не провожал ее до самой калитки, всегда мы прощались на углу. Она целовала меня в губы легким касанием своих губ и уходила. А я стоял и ждал, пока не хлопнет калитка, не вспыхнет на террасе свет. И только после этого сворачивал в темный переулок и шел домой.

И все-таки я вышел на улицу и побрел к месту наших расставаний, подняв узенький воротник старенькой телогрейки, сшитой когда-то еще отцом, и натянув кепку до самых бровей. Дождливый сезон только начался, наша улица имени Ульянова еще не затоплена водой до такой степени, что пройти по ней можно только в резиновых сапогах. Я пересек улицу Ленина, единственную асфальтированную улицу в нашем городе, и то лишь потому, что она представляла собой шоссе, тянущееся вдоль побережья в Грузию, далее шла улица имени Крупской, такая же грязная, как и Ульяновская. По ней я миновал нашу школу, где горел над главным подъездом единственный на все ближайшие улицы фонарь, свернул направо и, пройдя переулок, остановился под знакомой магнолией.

Темнота была почти осязаемой, лишь тускло светились окна в глубине дворов, ничего не освещая. Только знание каждой кочки на этом пути помогало мне не споткнуться и не расшибить себе нос о столб или дерево. В доме Ольги светила лампочка на застекленной веранде, светились два окна сквозь занавески. Можно так простоять до утра и ничего не выстоять. И я повернул к морю.

Улица Приморская освещена несколько лучше, хотя фонари не столько освещают ее, сколько обозначают. Здесь образовался разрыв между домами, созданный ручьем под названием Холодная речка, который набухает во время дождей и превращается иногда в бешеный поток, смывающий в море приличные куски Приморской улицы. Здесь справа еще год назад стоял сарай, в котором рыбаки держали свои баркасы, слева – дом Альки Телицына. А за песчаной плешью, где стоял сарай, приютилась пограничная застава, торчит в темном небе еще более темная смотровая вышка; на площадке, поднятой над берегом, виднеется черная голова прожектора.

Сперва идет песок, затем крупная галька, затем гребень крупного песка, оставленный последним штормом, а за этим гребнем лежит море.

Я спустился к кромке прибоя. Море едва дышало в кромешной темноте и вяло шевелило щупальцами, точно огромная медуза. Вот и грибок, силуэт которого едва угадывался. Кто-то встал при моем приближении со скамейки, хрустнула галька, – и у меня гулко забилось сердце. Вытянув вперед руки, я шагнул к грибку и остановился в метре от человека под зонтом.