– С трудом. Разве это можно в наше время? И потом, она что, твоя мама, и в школе не училась?
– Училась. Но всего четыре класса. А потом у нее родился сын, мой старший брат Петя. Он, конечно, не совсем родной мне – только по маме, а по папе – нет. Но это не имеет значения… Представляешь, если бы моя мама не убежала от первого мужа, то меня бы не было. Совсем бы не было. Даже удивительно. Странно, правда?
– Правда, – улыбнулся я снисходительно ее наивности.
– Чему ты улыбаешься? Я говорю глупости?
– Нет, ты говоришь не глупости. И даже наоборот… Но как твоя мама познакомилась с твоим отцом?
– Случайно. Она у меня очень красивая. Я на нее только чуть-чуть похожа… Так вот, папа тогда служил в Коканде. Но папа ее увидеть не мог, только глаза – так все замужние женщины ходили: повяжут платком голову, только одни глаза и видны. Мама говорит, что как увидела папу, так и обомлела: она ведь других русских только издалека видела. А папа у меня тоже красивый. Вот. И мама открыла свое лицо. И, представляешь, они сразу же друг друга полюбили. Правда, здорово?
– Правда.
– А потом она к нему убежала. Взяла сына и убежала. И они уехали в Ташкент и там поженились. А потом уже родилась я. А мама стала учиться и выучилась на врача… Может, и твой папа тоже полюбил… Или еще что… Как же не встретиться?
– Полюбил – это я понимаю. Но он при этом как бы вычеркнул нас из своей жизни. А этого я понять не могу.
– Это ты считаешь, что он вычеркнул, а на самом деле… на самом деле ты не знаешь, как он жил, что думал и чувствовал. Может быть, и ты сам, если бы оказался на его месте, вел бы себя точно так же.
– Ты очень у меня убедительная, Олюшка, – произнес я с благодарностью. – Если бы мы с тобой сегодня не встретились, я бы так и мучился сомнениями: идти или не идти.
– Теперь не мучаешься?
– Нет.
– Тогда…
Она схватила меня за руку и потянула к знакомому грибку. Я сел на лавочку, она ко мне на колени. Обхватила шею руками…
– Тогда поцелуй меня… Крепче… Еще крепче… Я так люблю, когда ты меня целуешь… – шептала она своими влажными губами. – Хочешь поцеловать и там? – спросила Ольга, когда я целовал ее длинную шею.
– Да-ааа, – выдохнул я.
Она слегка отстранилась, что-то сделала со своей кофточкой, блузочкой, еще с чем-то и прижала мою голову к своей обнаженной груди.
Ее соски были твердыми, груди упругими, я задыхался, погружая лицо в это теплое, пахучее, волнующее до такой степени, что уже и не помнишь, что ты и где находишься. А правая рука моя, прижимая к себе податливое Ольгино тело, срывалась куда-то вниз – тогда тело ее напрягалось, и я снова овладевал собой, отдергивая руку от ее подвязок.
Мы не скоро успокоились. Теперь Ольга лежала у меня на руках, уткнувшись лицом в мою обнаженную грудь, проводила языком то в одном месте, то в другом и тихо смеялась счастливым смехом. Именно счастливым – другого названия этому удивительному воркующему смеху придумать нельзя.
– Ты соленый, – сказала она.
– Я сегодня купался в море.
– Я знаю: я видела, как ты пробежал мимо нашего дома… Я упросила папу, чтобы он зажег у нас на столбе фонарь. Он позвал монтеров, и они установили целых два фонаря. Теперь на нашем углу стало светло… Ты специально бежал по нашей улице, чтобы я тебя увидела?
– Специально. Я думал, что, может быть, увижу тебя.
– Ты так быстро пробежал, что я даже не успела выскочить. А вообще-то, я еще была не одета. Ты каждый день мимо нас бегаешь?
– Последнюю неделю. Как только у вас зажгли фонари.
– Я теперь буду тебя караулить… – и вдруг пригорюнилась, как часто с нею бывало, когда в ее головку приходили грустные мысли. – Еще немного, ты закончишь школу и уедешь. А я останусь…
– Я уже думал об этом. И придумал: я никуда не поеду, устроюсь на работу и буду ждать, пока ты не закончишь десятый класс. А потом мы поедем вместе.
– Ты и правда так подумал? – воскликнула она, заглядывая мне в лицо, будто что-то можно было увидеть в этой почти кромешной темноте.
– Это в Евангелии – «сперва было слово», а у человека – сперва была мысль.
– Ты веришь в бога? – удивилась Ольга.
– Ну вот, здрасте! Просто я читал одну книгу про религию, и там приводились эти слова. Но я был бы не прочь почитать и само Евангелие: все-таки интересно.
– Да? А я и не думала… И все-таки я хочу, чтобы ты поехал в Москву и поступил в литературный институт. А потом я приеду к тебе и поступлю в университет. Знаешь, на какой факультет? Никогда не догадаешься.
– На… на биологический.
– Фу! На-ис-то-ри-чес-кий. Вот!
– Почему именно на-ис-то-ри-чес-кий-вот?
– Потому что, ехидина, я стану… потому что я тогда бы помогала тебе, если бы ты решил что-нибудь написать на историческую тему. У тебя же по истории одни тройки да четверки.
– Я не собираюсь поступать в литературный институт, – сказал я. И зря, конечно, сказал, потому что и сам еще не знал, куда поступать.
– Как же так? – огорчилась Ольга.
– А вот так: на писателя выучиться не-воз-мо-жно. Писателем надо ро-дить-ся. Пушкин, Лермонтов, Лев Толстой, Шолохов, Николай Островский – никто из них не учился в лит-ин-сти-ту-те. Учиться надо у жизни. Так мне всегда говорил Николай Иванович.
– Да, но он же все-таки поступил учиться в академию художеств – ты сам же мне говорил.
– Да, поступил. Да, говорил. Так это совсем другое дело. В академии учат технике живописи, ее пониманию. А это – опыт многих поколений художников. А литературу мы учим в школе, остальное надо добирать самому. Я в восьмом классе написал стихи и послал в «Пионерскую правду». И мне ответили, чтобы я читал Пушкина, Лермонтова и тэ-дэ. А их можно читать без всякого института. Я, может быть, поступлю в какой-нибудь технический вуз. Или пойду на завод. Писатель, как говорил Куприн, должен знать всю подноготную реальной жизни и оттуда черпать свое творчество.
– Как жаль.
– Почему?
– Я уже представляла себе, как ты будешь учиться в своем институте, я – в университете, потом мы… поженимся… Ты ведь хочешь, чтобы мы поженились?
– Сейчас – не знаю. А потом – скорее всего да.
– У какой ты… ничего не знаешь.
– Вот ты и подумай, стоит ли выходить за меня, такого, замуж. Разлюбишь и уйдешь к другому. Что я тогда буду делать?
– Я? Я никогда не разлюблю! – воскликнула Ольга с таким пылом, как будто я уличил ее в чем-то нехорошем.
– Успокойся. Все у нас впереди, – продолжал я солидно и уверенно. – Все образуется само собой. И все же, я думаю, мне было бы лучше остаться на год в Адлере.
– А потом тебя заберут в армию.
– В армию? Да, этого я не учел. Действительно, мне ведь в пятьдесят четвертом стукнет девятнадцать. Вполне могут забрать. Но ведь девятнадцать мне стукнет в ноябре. А поступать в институт в августе. Еще успею.
– А вдруг в следующем году не поступишь с первого раза? Тогда ты вернешься в Адлер, подготовишься получше, и мы поедем вместе, – заключила она торжествующе. – А теперь… теперь поцелуй меня за это еще, еще и еще.
Глава 19
По воскресеньям с утра, после зарядки, купания в море и завтрака, я принимаюсь тесать бревна, превращая их в брусья, пригодные для строительства большого дома. Работаю часа два, за это время прохожу бревно с двух сторон. Эти брусья пойдут на каркас. Остальное… об остальном я пока не думаю. Скорее всего, надо будет связаться с дядей Зиновием Ангеловым: он поможет. Это еще одна причина, по которой мне необходимо остаться в Адлере. И я уже говорил об этом с мамой, но она категорически против. Но тогда… тогда хотя бы обтесать бревна, а то они сгниют без всякой пользы…
Мне нравится эта работа. Сперва натягиваешь вдоль бревна шпагат, затем берешь синьку, которой отсинивают белье, натираешь ею шпагат, оттягиваешь его, как тетиву у лука, отпускаешь – на дереве остается синяя черта. По этой черте и тешешь бревно, стараясь, чтобы оно было гладким, без засечек и сколов. Для этого топор должен быть острым, как бритва, и прилажен к руке. Я сам выточил для себя топорище, когда понял, каким оно должно быть, и теперь оно в моих руках, как влитое. Затем, обтесав каждый брусок с четырех сторон строго по размеру, пропитываю его креозотом, чтобы в нем не поселились древоточцы. Впрочем, кое-где уже и поселились, но еще не глубоко – по поверхности только, и топор отсекает эти пласты, оставляя чистую древесину.
Эти древоточцы – наше бедствие. По ночам, когда особенно тихо, слышно, как со всех сторон нашей времянки: с потолков, с пола, из рам доносится разноголосый скрежет: то очень сильный и будто бы злорадный, то едва слышный, то мелодичный, словно кто-то там не грызет дерево, а играет на маленькой расстроенной скрипочке. Даже из деревянного каркаса, обтянутого материей, внутри которого помещен черный динамик, из которого говорит Москва, слышится почти беспрерывный скрип. А если приглядеться, то везде обнаруживаются маленькие черные отверстия. Трудно себе представить, во что превратится наш дом лет эдак через десять-двадцать. Но если пропитать дерево креозотом…
Хлопнула калитка, залаяла соседская собачонка, я поднял голову – по дорожке шла Ольга. На ней синяя юбка, белая блузка и синяя же кофточка, на груди две длинных косы с голубыми бантами – чудо, как хороша. Даже моя сестренка Людмилка, выбиравшая среди грядок петрушку и укроп для мамы, вытаращилась на нее, ничего не понимая.
– Здравствуй, – сказала Ольга, останавливаясь рядом с Людмилкой. – Скажи, здесь живет Виктор Мануйлов?
– Вон он, – ткнула в мою сторону пальцем Людмилка и хихикнула: уж кто-кто, а она-то кое-что знает о наших с Ольгой отношениях, хотя я никому о них не рассказывал.
– Вот удивительно! – удивилась Ольга, продолжая свою игру. – А я-то думала, что он живет в соседнем доме.
– Ну и шла бы в соседний, – отрезала моя сестра и пошла к дому.
Я чувствовал себя крайне неловко: на мне испачканные креозотом и красками драные штаны, подвязанные обрывком веревки, такая же рубаха и тужурка, сшитая неизвестно из чего, на голове старая кепка без козырька, на ногах стоптанные башмаки на босу ногу. Вся эта одежка осталась у меня с тех пор, как я минувшим летом работал на тарном заводике, сбивая поддоны и ящики, зарабатывая не только на хлеб, но и на близкое будущее, когда придется покинуть отчий дом.