Что до Библии и прочего, то там все было более-менее ясно: невежественные люди, обладающие жаждой к власти и определенной силой воздействия на таких же невежественных людей, пытались объяснить мир, будто бы созданный могущественным существом, похожим на них самих.
Прошло немного времени, меня вызвали в райком и влепили строгий выговор с занесением в учетную карточку, – как «нарушившего партийную дисциплину» и что-то еще – уж я и не помню. При этом никакого партсобрания на фабрике не было, а собралась все та же троица, утвердила решение райкома и постановила снять меня с должности.
Такого результата своего поступка я не ожидал.
В сентябре 1982 года меня перевели начальником отдела, отвечающего за непрерывную и точную работу фабричных часов, «руководя» тремя бездельниками.
Надо было уходить. Но куда? И я стал искать себе работу поближе к дому, обходя завод за заводом. И чтобы постоянно в вечернюю смену: «по семейным обстоятельствам». А на самом деле потому, что не принадлежу к семейству «сов». Правда, и «жаворонок» из меня был не самым ранним, однако три-четыре часа выкроить на писательство вполне возможно. А главное – никто не мешает: дети или в детском саду, или в школе на продленке.
И я нашел такую работу – грузчиком на абразивном заводе.
О том, как жена восприняла мою переквалификацию, догадаться не так уж трудно. Любая на ее месте восприняла бы точно так же. Доказывать, что не сегодня, так завтра или послезавтра мир содрогнется от рожденного мною литературного шедевра, если и сам не очень в это веришь, было бесполезно. Правда, зарплата почти такая же, как и на «Буревестнике», но ее еще нужно было заработать.
Свой первый день никогда не забуду: я проработал с пяти до одиннадцати вечера, безостановочно раскладывая ящики с абразивами на поддоны. Но особенно тяжело было управляться с бочками из-под огурцов, капусты и прочих солений, которые тоже загружали абразивными дисками, то есть прессованным камнем. А потом еще закрепить ящики на поддоне железными лентами…
Я шел домой, шатаясь из стороны в сторону, каждая жилка скулила от перегрузки, какой я не испытывал до этого ни разу в своей жизни. Особенно болела поясница, и я как молитву повторял одни и те же слова: «Держись, Витька! Держись!»
Да, это не 50-тикилограммовую штангу поднять десять раз над головою или двадцать раз подтянуться на перекладине. То ли еще ждет меня впереди.
Под моими ногами хрустел снег, мороз пощипывал нос и уши. До начала 1983 года оставалось всего четыре дня. Я добрел до Бабаевского пруда, в проруби которого купался сегодня утром, постоял и свернул на площадку, где ждали своего часа всякие железяки. Сбросив с себя зимнее китайское пальто, затем свитер, оставшись в одной рубашке, принялся делать упражнения, нагружая те мышцы, на которые приходились не самые главные нагрузки. Поначалу это давалось трудно, но через какое-то время боль в пояснице исчезла. Спустившись на лет пруда, разделся до нога. Натершись снегом, палкой разбил еще тонкий лед и погрузился в месиво воды, снега и льда. Выбравшись из проруби, попрыгал, повертелся, – подошвы прилипали ко льду. Вытираться было нечем, да я никогда полотенцем и не пользовался. Руками смахнув с себя воду и тонкую пленку льда, оделся и совсем другим человеком потопал домой.
Ночью мне снилось одно и то же: ящики, бочки, поддоны…
25.
Моя повесть «Персональное дело», которую я отдал в «Новый мир», не вызвала там никакой реакции: ни да, ни нет.
Тогда я понес повесть в «Молодую гвардию». Там мурыжили ее месяц, другой; чопорная дама из отдела прозы постоянно придиралась то к одному, то к другому – и все по мелочам. Например: «У вас написано, что ваш герой, ожидая возращения жены с работы, прислушивался к звукам, издаваемым лифтом. Это невозможно. Лифт должен работать в вашей повести беззвучно». Или другое: «В вашей повести задействован директор завода. В советской литературе, да и вообще в печати, это недопустимо. Не выше главного инженера…» «Да возьмите любую газету: там есть все и вся, – возмутился я. – Или роман «Битва в пути»… «Я читаю только французские книги и газеты!» – с высочайшим презрением отрезала мадам.
И эта баба-франкофилка сидит в советском журнале, наверняка издеваясь не только надо мной! Мой патриотизм вспыхнул было ничего не щадящим пламенем, но я вовремя прикусил свой язык.
Отбивая подушечки пальцев на тупой советской пишущей машинке «Москва», я исправлял текст, имея в виду все замечания, и это был третий или четвертый вариант. Черт с ними и с этой офранцуженной дурой! Главное – суть от этого не поменялась. Лишь бы напечатали. А когда дело дойдет до издательства книги, можно будет все вернуть на свои места.
Так я думал.
И пришел судный день.
В отделе прозы «Молодой гвардии», куда меня пригласили, собралось человек десять, если ни больше. Сам главный редактор выступал в роли прокурора. Впрочем, ни адвоката, ни судей не было. Была масса, которая всегда присутствует там, где ей, массе, указано свыше. Она своим присутствием обязана подтвердить мнение, что думает то же самое, что и начальство. А начальство выразилось так: «Я не верю тому, что вы написали. Не верю – и все тут. Да, я никогда не работал на заводе. Но это ровным счетом ничего не значит. Я никогда не был на Чукотке, но роману «Алитет уходит в горы» я верю!»
И далее в том же духе. Слушая его, я понял, что в моей рукописи он разве что перевернул пару страниц. Все остальные слова – в переводе с французского.
Я забрал рукопись и ушел, не сказав ни слова. Даже дверью не хлопнул. А очень хотелось. Я ее не закрыл.
26.
Что ни говори, как ни хорохорься, а мои не сбывшиеся надежды почти лишили меня былого оптимизма. Я не знал, что делать, на что решиться, и, по инерции вкалывая грузчиком, с ожесточением дописывал свой роман «Виток спирали», в котором продолжил тему невидимой деградации КПСС на уровне так называемого рабочего класса и примыкающей к нему рабочей же интеллигенции.
Дальше я не стану соблюдать хронологию, чтобы не запутаться в ней и не запутать тебя, мой дорогой читатель. Надеюсь, ты простишь мне эту небольшую вольность.
Мысленно отсчитывая годы назад, я только сейчас начинаю понимать, в какое «окаянное время» мы жили. Мы желали перемен, но не любых, а таких, которые бы улучшили существующую политическую систему, по-настоящему ответственную перед народом, и, как следствие, сняли бы тяжелые путы с нашей экономики. Как это произойдет, никто не знал, но многие из нас, москвичей, выходили на демонстрации как на праздник. Удивительно, но женщин было значительно больше, чем мужчин. И это давало надежду, что никакого насилия ни с той стороны, ни с этой, не будет.
Отработав четыре года грузчиком, я перешел в инструментальный цех токарем-револьверщиком: сердце стало пошаливать.
А еще – меня стало затягивать в политику. Я загорелся идеей создания настоящей рабочей партии. Я писал об этом то в журнале «Родина», то в газетах, побывал в ЦК на Никитской, где со мной беседовали молодые люди, и так, словно им только меня и не хватало. При этом ощущение было такое, что они и сами не понимают, что происходит и куда это может завести страну.
Я выступал на собраниях, пытаясь доказать, что пройдет совсем немного времени, в стране появятся новые партии, которые постараются занять место КПСС, поэтому партия не должна застать себя врасплох, в ней самой должны произойти такие структурные изменения, которые бы устраивали большинство ее членов.
Где-то меня слушали внимательно, где-то каждое мое слово встречалось неодобрительным и насмешливым гулом: чтобы двадцатимиллионная КПСС отдала власть каким-нибудь там… не поймешь кому, – «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», спасибо Чехову за эту убийственную фразу.
27.
Увы, политиком я оказался никудышным. Зато мне довелось наблюдать, как некоторые властные структуры впадают в растерянность перед тем огромным, что поднималось у них на глазах. При этом властные структуры: ЦК, политбюро и далее по нисходящей, вся – или почти вся – партийная печать и телевидение бубнили одно и то же: весь советский народ, вся партия и советская власть твердо стоят на ленинских позициях и никому не позволят с этих позиций свернуть.
А я пытался как-то повлиять на рабочих своего завода, организовав зимой 1989 года кружок, в котором мы могли бы обсуждать все, что нас беспокоит. Народу ходило немного, но споры были горячими.
И однажды приехало к нам на заседание нашего кружка телевидение – как отзвук моей статьи, посланной в газету. Говорили обо всем, но как-то вяло и неубедительно. А телеведущий навязывал нам свою точку зрения, в которой тоже не было ясности.
А еще мы собирали пожертвования для бастующих рабочих Донецка. И как следствие – меня выбрали для поездки в Ригу на первый всесоюзный рабочий съезд от города Москвы.
Много ли там было настоящих рабочих – не знаю. Но вот что бросилось в глаза – это неприязненное отношение к нам, русским, которое сказывалось буквально во всем: в ответах на вопросы, в попытках поговорить, в презрительных взглядах, и вообще во всякой мелочи.
Мой пыл постепенно угасал, не видя ни малейших результатов.
28.
Летом 1989 года меня и секретаря парторганизации «Абразивного завода», бывшего армейского офицера, служившего на заводе начальником по технике безопасности, вызвали в Куйбышевский райком парии. Там посчитали, что за семь лет я не проявил никакой активности, чтобы реабилитировать свое звание коммуниста.
Ехать не хотелось: моя партийность висела особняком, ни на что не влияя. Однако пришлось.
Мы приехали, подождали, нас вызвали.
Входим.
Огромное помещение. Слева ряды стульев. Справа подковой возвышается сооружение, похожее на непрерывный стол – почти на уровне моей головы. Между этим возвышением и рядами стульев пустое пространство. На невидимой линии, соединяющей концы подковы, стоят два стула. Нам велено занять эти стулья.