Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники — страница 2 из 109

ь среди котов, возвращается в тепло, удовлетворив все свои кошачьи инстинкты. Обижаться и сердиться на нее бесполезно и себе же во вред. Вернулась — и слава богу. Делай вид, будто никуда не исчезала, хотя без нее в доме образуется пустота, словно теряется жизненная нить, связывающая его с окружающим миром, остается лишь творчество с выдуманными судьбами и страстями.

На этот раз исчезновение Муры связано с приездом бывшей законной жены Горького Екатерины Павловны Пешковой, приуроченном к будущим родам снохи.

Но были и хорошие новости. Берлинское издательство «Kniga» заканчивало печатать собрание сочинений; 20-й том целиком отведен повести «Жизнь Клима Самгина» с посвящением «Марии Игнатьевне Закревской». Более того, первая часть повести издательством еще и выделена в отдельную книгу.


И в Москве с мая этого же, 1927, года начали печатать первые главы «Жизни Клима Самгина» — с тем же посвящением. При этом мало кто знает, чем знаменита эта женщина, если удостоилась такой чести. Впрочем, никто особенно и не интересовался.

Глава 2

Алексей Максимович и Тимоша сидят на террасе за столом и разбирают только что доставленную из России почту. Писем — целый мешок, а к ним пачки московских газет и журналов, в которых читатели призывают Горького вернуться в Россию, но не в старую, которую он покинул в 1921 году, а в новую — Союз Советских Социалистических Республик. Писали рабочие, крестьяне, командиры и бойцы Красной Армии. И еще кое-кто, не называя своей профессии. И почти всё — будто под копирку. Не трудно догадаться: Москве Горький понадобился — и весьма срочно — для каких-то особых целей.

Неожиданно обнаружили письмо от поэта Маяковского.

— Нет, но вы послушайте, Алексей Максимыч! Послушайте! — уговаривает свекра Тимоша. — Забавно, ей богу!

Алексей Максимович скосил глаза на белые листы.

— Эко сколь накропал! С чего бы это? Как думаешь?

— Не знаю! — вскинула острые голые плечики Тимоша. — Но, как мне кажется, неспроста.

— Вот то-то и оно, что неспроста. Впрочем, ладно, читай.

— Стихи так и называются: «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому». Дальше сами стихи: «Алексей Максимович, как помню, между нами что-то вышло вроде драки или ссоры. Я ушел, блестя потертыми штанами; взяли Вас международные рессоры…»

— О господи! Ты, ангел мой, прочти самое существенное, а то меня от таких, с позволения сказать, стихов, тошнить начинает.

— Сейчас, Алексей Максимыч! Сейчас… Ага, вот… Слушайте! «Горько думать им о Горьком-эмигранте…

— Кому — им?

— Поэтам, Алексей Максимыч. Из Лефа, то есть из Левого фронта. ПеПеКрю говорил, что там этих поэтов — пруд пруди. Иные читать-то едва научились.

— Ну а дальше-то что?

— Дальше? Дальше вот что: «Горько думать им о Горьком-эмигранте. Оправдайтесь, гряньте! Я знаю — Вас ценит и власть и партия. Вам дали б всё — от любви до квартир. Прозаики сели пред Вами на парте б: — Учи! Верти!» А тут вот еще, — заторопилась Тимоша, видя растущее неудовольствие на лице свекра: «Алексей Максимыч, из-за Ваших стекол виден Вам еще парящий сокол? Или с Вами начали дружить по саду ползущие ужи?»

— Хватит, ангел мой! Хватит! И это — стихи? По слову в каждой строке. Но вот что удивительно — талантлив безмерно. А на что тратит свой талант? Уму непостижимо.

— А вот письмо от Андреевой… — протянула конверт Алексею Максимовичу Тимоша, с любопытством заглядывая в его глаза, прикрытые лохматыми бровями.

— Дай-ка, сам прочту, — буркнул Горький, чуть ли не вырвав конверт из руки снохи.

Письмо было коротким. В основном о трудностях работы в Берлине. Ничего особенного. Впрочем, ожидать чего-то особенного и не приходится: вся переписка идет через наркомат иностранных дел, а там сидят специальные человеки, которые даже намек на крамолу не пропустят. Но несколько строк, ради которых, может быть, и писалось это письмо, Алексей Максимович прочитал дважды: «Милый, милый Леша, вспомни обо мне как-нибудь в хорошую минуту, глядя на море или на небо звездное, когда оно бархатное, и знай, что я тебя крепко, преданно люблю с великой верой в тебя и ничего, кроме хорошего, не хочу помнить».

Прочитав, Алексей Максимович тяжело поднялся, подошел к барьеру террасы и несколько минут стоял, вглядываясь в синюю даль, ничего не видя из-за слез, застилающих глаза.

Издали послышался надсадный шум автомобильного мотора, лающие звуки клаксона. Узкая улочка, на которой разъехаться невозможно, извилисто карабкается вверх, где, прижавшись к скале, стоит вилла, снимаемая Горьким, ставшая домом для нескольких беглецов из России.

— Ладно, на сегодня хватит, — махнул он рукой, вытерев глаза платком и высморкавшись в него же. — Похоже, наши едут. Пойдем встречать. Варвара уж и ворота отворила, — добавил он, услыхав скрип и визг не смазываемых петель.


Они спустились во двор.

Автомобиль, хрипя и дергаясь, въезжал в распахнутые ворота.

С задних сидений махали руками и сконфуженно улыбались Екатерина Павловна и незнакомая женщина. На обеих белые платья и соломенные шляпы с искусственными цветами.

Алексей Максимович протянул руку бывшей жене, помогая ей выйти из автомобиля, и, все еще находясь под впечатлением письма Андреевой, трижды расцеловал ее в щеки, приговаривая:

— Рад, душевно рад видеть тебя, Катюша… Ты все такая же — годы тебя не берут… — и повернулся к женщине, продолжающей улыбаться из-под шляпы, закрывающей большую часть ее лица.

— Не узнаешь? — спросила Екатерина Павловна. — А-я-яй! Это же Олимпиада Дмитриевна Черткова! Сам же звал ее… Помоги ж ей выбраться из авто. Экий ты, право! — рассмеялась она. — Совсем одичал тут — на отшибе-то.

— Не ожидал! — воскликнул Алексей Максимович, протягивая руку женщине. — Честное слово, не ожидал вас, Олимпиада Дмитриевна, так скоро! Маша писала, что с визой Москва никак не разберется.

— А я прознала от Маши-то, что Екатерина Павловна к вам собирается… Ну и письмо от вас получила, чтоб, значит, приехала… А насчет виз, так Петр Петрович расстарался. Он человек деловой, у него всякое дело в руках так и горит, так и горит… Вот и собралась… Может, рано приехала? — забеспокоилась она.

— Что вы, голубушка? Очень даже вовремя! А вот и Надюша! — кивнул Алексей Максимович головой в сторону замершей в дверях снохи. — Ей рожать скоро… Двое детей — сами понимаете…

— Да-да! Очень даже понимаю, Алексей Максимыч. Очень понимаю! А Мария Федоровна с Петром-то Петровичем разошлись. Сошлись невенчанные и разошлись, как чужие…

Алексей Максимович покхекал, кося в сторону: эта Липа и раньше говорила все, что в голову взбредет, не заботясь о том, как ее слова воспримут другие. Но в общем и целом — женщина добрая, заботливая и преданная своим хозяевам: вот уж тридцать лет, как с Машей Андреевой — и никаких конфликтов. И в ту пору, когда он, Горький, был вместе с ними. Но как звали ее все Липой, так и продолжают звать, а ей уж без году пять десятков.

Дождался своей очереди и Макс. Он подошел к отцу, виновато улыбаясь.

— Ну, как доехали? Без происшествий? — спросил Алексей Максимович голосом, лишенным всякой теплоты, приобняв сына и похлопав его по спине.

— Нормально, — оживился Макс. — Правда, Липу немного мутило. Ну, я ей таблетку… А так — все хорошо.

— И правда — таблетка очень помогла, — подтвердила Олимпиада Дмитриевна. — Уж больно у вас тут дороги извилистые. Едешь-едешь, едешь-едешь, с одного боку скалы над головой, того и гляди на голову камень свалится, с другого боку пропасть. Жуть так и берет. Эка вы, Алексей Максимыч, куда забрались-то. Здесь молоком-то хоть торгуют? Сколь ехали, ни единой коровы не встретили. Разве что козы по горам скачут. А то как же — дитя и без молока? Или там творогу…

— Все и здесь, как на Капри, имеется, голубушка, — успокоил женщину Алексей Максимович. — И молоко, и творог. Не говоря об овощах и фруктах.

— Да уж — фруктов тут куда ни глянь, то яблоки, то апельсины, то виноград, то еще какие диковины. Не то что у нас на Руси: репа да картошка.

— Ну, это вы зря! — вступился за Россию Горький. — И у нас всякие фрукты растут. А коих не водится, так за границей купить можно.

— Это вы верно говорите, — согласилась Олимпиада Дмитриевна, по-хозяйски оглядывая дом и примыкающий к нему небольшой сад. — На Тамбовщине сады — одно загляденье.

* * *

После ужина бывшие супруги уединились в комнате, приспособленной под кабинет. Алексей Максимович, усадив Екатерину Павловну в глубокое кресло, прохаживался с мрачным видом вдоль стеллажей с книгами.

— Слышно, Сталин у вас там гайки закручивает, — начал он, дымя папиросой. — С чего бы это? Или боится, что большевикам вот-вот крышка?

— Насчет крышки ты глубоко ошибаешься, — ответила Екатерина Павловна, пожав плечами. И продолжила более уверенным тоном: — Сталин сам может всех, кто против него, накрыть крышкой. А гайки действительно закручивает. Во всяком случае, пытается навести в стране порядок, хотя и сам вряд ли знает, какой порядок нужен России на этом этапе. Зато воровство, жульничество, невежество властных структур пытается искоренить во что бы то ни стало. У него вся надежда на рабочую интеллигенцию. Первые выпуски показали, что молодежь получила очень хорошие знания и через годок-другой, наработав опыт, начнет вытеснять революционных неучей. Сталин на первое место ставит развитие тяжелой промышленности и коллективизацию сельского хозяйства. Уверяет, что только так можно построить социализм в отдельно взятой стране. То есть в России. Троцкий, Зиновьев — против. За ними вся их шайка. В отчете пятнадцатому съезду ВКП(б) о том же самом. Еще о партийной и всякой другой бюрократии. Я читала. Мне понравилось. Сталин считает, что бюрократия неизбежна, потому что продолжает старые традиции, но к ней нельзя подходить огульно. Оппозицию во главе с Троцким он посадил в лужу. Досталось и Каменеву с Рыковым за то, что кланяются и нашим и вашим. И Бухарину — за врастание кулачества в коллективные хозяйства. Съезд поддержал Сталина по всем пунктам. Отчет я тебе привезла…