Двое проводили Маяковского и случайную спутницу его до самого подъезда.
Глава 23
Голый мужчина с приятным девичьим лицом и с неизменной улыбкой на узких губах, словно забытой на них в далеком детстве, сидел на краю постели. Голову мужчины венчала роскошная шевелюра, а тело его с дряблыми мышцами, никогда не знавшими физического труда, белело ровной холодной белизной сквозь клочковатую растительность на женственных руках, впалой груди, на узких плечах. Мужчине было под сорок.
Рядом с мужчиной темнело смуглое тело Лили Брик, погруженное в продавленную, смятую постель. Женщина поглаживала ладонями оплывший живот и ляжки, с уже проступающей сквозь кожу паутиной вен; шелестящий звук от поглаживаний заполнял пугливую тишину скудно освещенной комнаты.
Мужчина курил папиросу, по-женски держа ее большим и указательным пальцем. Затянувшись дымом, подносил папиросу к розовым губам Лили.
Этот мужчина был давним — одним из многих — любовником Лили Брик, Яковом Сауловичем Аграновым, тем самым, что подарил пистолет Маяковскому.
— Ах, Янечек! — говорила Лиля между затяжками дымом голосом провинциальной актрисы, читающей монолог из дореволюционной мелодрамы. — Ах, Янечек! Ты представить себе не можешь, как я устала… устала от всего этого. Особенно от Маяковского. Он совершенно невыносим. Вбил себе в голову, что он единственный светоч революции, а все остальные омещанились, обюрократились, утратили революционный запал. Это мы-то с Бриком, которые так много для него сделали! — воскликнула Лиля со слезой в голосе. — У меня постоянно болит от него голова. Он мечется, мечется, мечется, а мы с Бриком должны терпеть эти его бессмысленные метания. То он устраивает мне сцены ревности, то сам кидается за первой попавшейся юбкой. Но главное — он полагает, что революция выродилась, партия превратилась в некий аппарат… уж я и не знаю, как это сказать… Его "Клоп" и "Баня" — это же грубые пасквили на нашу советскую действительность. А в том, что они были плохо приняты публикой, Маяковский видит козни руководящих органов. Более того, у него в голове возникла бредовая идея написать поэму под названием "Плохо". То есть плохо все: и советская власть, и социализм, и… и все-все-все! Он уже написал вступление для этой поэмы. Называется "Во весь голос". То есть все шепчутся по углам, а он один ничего не боится, он один способен заявить обо всех недостатках во весь голос… По-моему, он сейчас не столько приносит пользы советской власти, сколько вреда. Как в свое время Есенин… — И Лиля испытующе заглянула в девичьи глаза Якова Сауловича.
— А что говорят по этому поводу в писательских кругах? — спросил Агранов, сминая окурок в пепельнице на прикроватной тумбочке.
— Будто тебе это не известно.
— Кое-что, но далеко не все.
Лиля вздохнула: вот всегда с Аграновым так — не знаешь, что больше в тебе его интересует: женщина или секретный сотрудник ОГПУ. Впрочем, Янечек умеет совмещать несовместимое, и за это ему многое можно простить.
— Что говорят? — переспросила она. — Много чего говорят. Шутят, например, что Маяковского так заел "Клоп", что он никак не может спастись от него даже в собственной "Бане", о чем и решил поведать миру "Во весь голос". Эльза, сестра моя, пишет из Парижа, что Маяковский в последнюю свою поездку туда слишком часто жаловался тамошним русским эмигрантам на безысходность своего положения в обществе, на деградацию советской литературы… Поговаривают, будто бы из его жалоб сделали вывод, что с некоторых пор Маяковский уже не верит в то, о чем пишет, и даже ненавидит свои писания, что в нем происходит — или даже уже произошел — перелом, что его специально травят власти, чтобы толкнуть на необдуманные поступки… А художник Бурлюк изобразил Маяковского в арестантской робе. Как это тебе нравится? — спросила Лиля, но Агранов в ответ лишь улыбнулся улыбкой пятилетнего мальчика, которому нравится все. Лиля вздохнула и продолжила: — Об этом же говорят и у нас в Москве. Много еще о чем говорят. Всего и не упомнишь. Но самое страшное, что все эти разговоры так или иначе касаются и нас с Осей. Это ужасно, ужасно, ужасно!
Агранов покосился на женщину оценивающим взглядом. Когда-то Маяковский назвал Лию (она же Лиля) "ослепительной царицей Сиона евреева", и был, разумеется, прав. Но с тех пор Лия весьма изменилась: через несколько месяцев стукнет сорок, годы берут свое. Правда, в постели таких женщин, как она, еще поискать, но это если не приглядываться к морщинкам вокруг глаз, к оплывшему животу, отвисшим грудям и прочим знакам увядания. И, разумеется, не вглядываться в ее провальные глаза — глаза течной суки, как об этих глазах отозвалась Анна Ахматова. Да и в качестве секретного сотрудника она переплюнет многих молодых: умна, наблюдательна, умеет вызвать на откровенность, готова лечь в постель с кем угодно, если этот кто угодно представляет определенный интерес. Ося Брик тоже агент не из последних, но ему до своей жены далеко. У Лии умение слушать и заставлять говорить других, что называется, в крови. При этом она сама рот не закрывает, так что никаких подозрений со стороны собеседника. Даже себя Агранов ловил на том, что в чем-то проговаривается своей любовнице и агенту. Разумеется, подобные качества в ней проявились не сразу. Все приходит с опытом. Но выделять из массы людей личности незаурядные — этим качеством она обладала всегда.
Так, в пятнадцатом году Лия приметила и приворожила к себе Маяковского, без особого азарта волочившегося за ее младшей сестрой Эльзой и уже тогда имевшего репутацию скандалиста и ниспровергателя авторитетов. Приворожила и сама же влюбилась. Брики тогда жили исключительно с немалого наследства недавно умершего папаши Брика, помаленьку меценатствовали, обрастали литературной молодежью, приручали ее, направляли, помогли Маяковскому издать поэму "Облако в штанах", прикормили, как бездомную собаку. Его детскую игру в ниспровержение авторитетов и отрицание всего и вся ввели в русло серьезного литературного течения с ярко выраженной политической окраской… Потом случилась революция. Времена изменились, и теперь уже сами Брики стали жить за счет гонораров поэта и его все еще скандальной, но выдыхающейся славы. Этакий симбиоз особей, в котором погибает прежде всего та его часть, за счет которой держится все сообщество.
Тот факт, что на Западе Маяковского воспринимают чуть ли не за оппозиционера советской власти, не был для Агранова новостью: отпуская поэта за границу, он сам советовал ему при случае осторожно намекать в тамошних эмигрантских кругах на непонимание своего творчества и даже на некоторые расхождения своих взглядов на действительность со взглядами официальными. Да и в советской прессе Маяковского не столько хвалят, сколько ругают, — еще очко в его пользу. Таким образом убивалось сразу несколько зайцев: истинные революционеры будут принимать Маяковского за своего, — и он получит соответствующую информацию об их революционности; его не станут чураться и тамошние либералы, — и Маяковский получит ценную для Агранова информацию о настроениях эмигрантской интеллигенции; в то же время мнимая эта оппозиционность может быть при случае использована против самого поэта. Однако, судя по всему, дело зашло слишком далеко: речь идет уже не о мнимой, а о вполне действительной оппозиционности.
— Так ты, царица моя, говоришь, что у него мания преследования и самоубийства? — вкрадчиво спросил Агранов, воспользовавшись паузой в бесконечном монологе женщины.
— Я? Разве я говорила? — приподняла голову Лиля и обдала любовника черным мерцанием бездонных глаз.
Агранов в ответ лишь улыбнулся своей многоликой детской улыбкой.
Женщина уронила голову на подушку, на минуту задумалась.
— Пожалуй, ты прав… Что касается самоубийства, то он не раз возвращался к этому в своих стихах. У него даже есть любимое выражение: "последняя точка пулей". И вообще он слишком часто достает свой револьвер… Однажды даже грозился меня застрелить! Я так испугалась… А вот мания преследования… Да, пожалуй, и она имеет место, — согласилась с облегчением Лиля.
— В чем же эта мания выражается?
— Ну-у, он уверен, что мы с Осей ограничиваем его свободу творчества, навязываем ему свои взгляды. Он, например, полагает, что мы тратим слишком много денег из его гонораров на свои нужды, хотя он дает лишь на самое необходимое, ни копейки не оставляет в Гендриковом, всю наличность носит с собой. А недавно вступил в жилищный кооператив: хочет от нас уйти и жить самостоятельно… Что еще? Ах, да! В последнее время ему все кажется, что за ним следят, что его постоянно преследуют какие-то темные личности… Он даже жаловался Асееву, что его могут арестовать…
— Асееву?
— Да, Асееву. Еще, кажется, Мейерхольду.
— К вам на прошлой неделе заходила Ахматова…
— Да, заходила.
— И что же?
— Говорила, что ее искренне восхищает решительность большевистской партии в области индустриализации России.
— Именно России?
— Да, так и сказала. Еще говорила о том, что в школах слишком примитивно преподают словесность, не раскрывают ее сущности и роли в человеческом обществе. — Вздохнула, посетовала: — Ахматова меня ненавидит. К тому же слишком скупа на выражение своих подлинных мыслей, ее невозможно вызвать на откровенность.
— С твоими-то способностями…
— Мои способности в основном распространяются на мужчин… — отрезала Лиля. И тут же сменила тон на капризный: — А вообще-то, Янечек, я очень устала от всего этого. Ужасно устала…
Пропустив жалобы женщины мимо ушей, Агранов слегка погладил теплой ладонью ее грудь с вялым, сморщенным соском, не знавшим губ ребенка, мягко, но настойчиво потребовал:
— Все, о чем ты мне рассказала, изложишь, как всегда, на бумаге. Особенно подробно о Маяковском, Ахматовой и Пастернаке… — Потер лоб, что-то вспоминая, вспомнил, и тем же вкрадчивым голосом: — Я слышал, что у вас был Шолохов. Михаил. Автор уже нашумевшего "Тихого Дона"…
— Да, был, — подтвердила Лиля. — Его затащил к нам Катаев. Этот Шолохов все время, что просидел у нас, почти не раскрывал рта. То ли провинциальная скромность, то ли подозрительность. У меня сложилось впечатление, что он тайный антисемит. Во всяком случае, в нем слишком много от истинного казака и слишком мало от действительно советского писателя и партийца, — уверенно заключила Лиля, сверкнув из глубины зрачков красными точками отраженного света.