— Спасибо. Почитаю. Ходят слухи, что Феликсу умереть помогли. И Фрунзе тоже…
— Да, ходят такие слухи. Сталин не ладил ни с тем, ни с другим. Но слухи распускает оппозиция. Прободная язва желудка — штука серьезная. Я бы не стала категорически утверждать, что в их смерти виноват Сталин. Консилиум врачей слишком долго возился с выяснением диагноза и, похоже, упустил время. Если бы имело место отравление или нечто подобное, молчать об этом не стали бы: среди врачей были и весьма порядочные люди.
— Возможно, возможно… Я был совершенно ошеломлен кончиной Феликса Эдмундовича, — заговорил Алексей Максимович, останавливаясь напротив Екатерины Павловны. — Я познакомился с ним еще в девятьсот девятом. Он произвел на меня незабываемое впечатление душевной чистотой и твердостью характера. Хотя после большевистского переворота мы с ним далеко не всегда ладили, однако он заставлял меня любить его и уважать. Благодаря его душевной чуткости и справедливости было сделано много хорошего… А на себя я до сих пор злюсь, что допустил большую глупость, отправив письмо с соболезнованиями Якову Ганецкому. Но более всего — с упоминанием твоего особого отношения к Феликсу… Никак не ожидал, что он отдаст мое письмо в «Правду» и «Известия».
— Да, шуму было много, — кивнула ухоженной головой Екатерина Павловна. — Особенно среди эмигрантов. Уж они потешили свою душеньку… До тебя, скорее всего, не все доходило, а мне, как председателю «Политического Красного Креста», пришлось отбиваться и от своих и от чужих. И те и другие недоумевали: как, мол, это так — враги народа, а им и теплую одежду, и продуктовые посылки, и заступничество адвокатов? А среди этих «врагов» большая часть — совершенно безвинные люди, оговоренные злобой и завистью ничтожных людишек. Конечно, Феликс это понимал, но на него слишком давили…
— И ты по-прежнему руководишь этим ПКК?
— Пока — да. Но денег на поддержку политзаключенных отпускают все меньше и меньше. Судя по всему, на «Красном Кресте» вот-вот поставят крест черный, — произнесла Екатерина Павловна с грустной улыбкой и перевела разговор на другое: — Мне кажется, Алеша, что тебе все-таки надо возвращаться домой…
— Ты это от себя или…?
— От себя, Алеша, от себя. В стране происходит жестокая борьба за выбор пути. Твое слово было бы весьма кстати. Люди тебе верят…
— Меня уже завалили письмами — и все об одном и том же: пора, мол, возвращаться в родные пенаты… Ну, положим, вернулся… И что? Да мне там работать не дадут! — воскликнул Алексей Максимович. — Навешают на меня кучу всяких обязанностей, заставят плясать под чью-нибудь дудку. Всем этим в недавнем прошлом я наелся до отвращения. А мне нужно работать, работать и работать! Кроме меня никто не напишет начатый роман-эпопею. А это — годы и годы тяжких раздумий. Опять же — климат. Здесь он мне на пользу, там — во вред. Незаконченный роман — все равно что преждевременная смерть человека.
— Я все это понимаю, Алеша. Но отсюда, издалека, тебе трудно разглядеть, что действительно творится на родине. Честно тебе признаюсь: совсем недавно я была не в восторге от Сталина. Он казался мне этакой серостью, которая случайно попала наверх. Но еще меньше мне нравятся Троцкий, Зиновьев и вся их банда, для которой русский народ не имеет никакой цены. Да что я тебе говорю! Сам же намучился с родственниками Свердлова и Троцкого, которые захватили большинство важнейших должностей на верхних этажах власти. И… но это строго между нами, Алеша, — продолжила Екатерина Павловна почти шепотом, — мне стало известно от близких к Феликсу людей, что покушение на Владимира Ильича в восемнадцатом было устроено людьми Свердлова.
— Ты это серьезно? — воскликнул Алексей Максимович громким полушепотом, склонившись над бывшей женой. — И Урицкого?
— Серьезнее некуда, — подтвердила Екатерина Павловна. — С Урицким другая история, но обе они связаны одним днем покушения. Случайностью тут и не пахнет…
— Это ужасно! Особенно, если иметь в виду, что исполнителями выступали евреи…
— Я знаю, Алеша, с каким пиететом ты к ним относишься. Но в данном случае речь идет о тех евреях, которые после Февраля ринулись в Москву и Питер за наживой. Их-то Зиновьев, Троцкий, Каменев и подобные им привлекали к управлению государством. Получив власть, они попросту стали это государство разворовывать. Последние судебные процессы в Москве и Питере выявили это чудовищное явление со всей очевидностью. Официально об этом ни слова, но русские люди не настолько глупы, чтобы не сделать соответствующие выводы. Конечно, и среди евреев есть порядочные люди, но они в основном из тех, кто устроился в столицах еще в прошлом веке.
— Ты меня очень огорчила, — пробормотал Алексей Максимович, опускаясь на стоящую у стенки кушетку. — Даже не знаю, что и думать. Конечно, у каждого народа имеются выродки, но чтобы вот так, как ты мне обрисовала… Я еще тогда, в Питере, обратил внимание на растущий антисемитизм. И Ленину говорил об этом. Я и сегодня склонен полагать, что в создавшейся тогда ситуации виноваты черносотенцы, пролезшие во власть…
— Очень сомнительно, чтобы пролезли в таких масштабах, — перебила Алексея Максимовича Екатерина Павловна. — Ведь я, как тебе известно, была не так уж далека от властей предержащих. А с Феликсом мы были особенно дружны. Более того, Сталин и его окружение хорошо понимают, во что может вылиться засилье чужаков. Если иметь в виду не только евреев, но и других нацменов, которых немало во властных структурах. Все не так просто, Алеша. Все не так просто. Но… давай поговорим о другом…
— Что ж, давай поговорим о другом, — согласился Алексей Максимович, закуривая папиросу.
— Ты наверное знаешь, что в Москве готовятся широко отметить твое шестидесятилетие. Все уверены, что ты обязательно приедешь в Москву…
— Да, слухи об этом дошли и сюда. Признаться, ехать не хочется. Но — куда деваться? — придется. Здесь я совершенно чужой человек. Но если ехать, то не насовсем, а лишь на какое-то время. Скажем, на пару недель. Весна что в Москве, что в Питере, сама понимаешь, здоровья мне не прибавит. Да и лето не лучше. Но самое главное — время для творчества будет потрачено зря. Да и не люблю я всякие там юбилеи. Просто ненавижу. Посадят, как того попугая в клетку и станут возить везде, где вздумается, показывать и заставлять говорить одно и то же: «Ах, как я рад! Как счастлив!» и прочее. Мне и в недавнем прошлом приходилось лицемерить, врать и выкручиваться — иначе никак. А меня то и дело выставляли в роли провокатора. Тут ни то что творить, волком взвоешь.
— Ничего. Сам знаешь, без определенной доли лицемерия нельзя. И мне приходится лицемерить, потому что не все мне нравится из того, что говорится и делается, но изменить я ничего не могу. На этом завязана большая политика. А ты мне скажи, когда и какие власти не лицемерили и не лицемерят? В том числе и те, которые кичатся своей демократичностью. Зато ты подстегнешь народ к чтению твоих книг. И книг вообще, — закончила Екатерина Павловна с чувством исполненного долга.
Новая Россия готовилась к юбилею великого пролетарского писателя. Летом 1927 года в «Известиях» был опубликован список кандидатов в действительные члены Академии наук СССР. В этом списке нашлось место и Горькому. Была создана правительственная комиссия по подготовке его чествования. В нее вошли два члена политбюро Бухарин и Томский, два наркома — Луначарский и Семашко, некоторые члены Цэка. Подобные комиссии создавались и в других городах, больших и малых, которые мог посетить Горький.
Письма, между тем, продолжали приходить в Сорренто от его почитателей мешками, заставляя Горького все время быть на чеку, помня, что в Москве его ждут таким, каким хотят видеть. Мешки складывались в углу кабинета, и Алексею Максимовичу казалось, что из них выползает и обволакивает его нечто огромное, скользкое и душное. А по ночам снились огромные молчаливые толпы людей, движущихся в разных направлениях, беззвучно сталкиваясь между собой, затаптывая упавших. А он, Горький, стоит в очерченном круге, боясь шевельнуться и пристать к одной из толп, цепенея от ужаса, что его заметят и затопчут, как какую-нибудь лягушку. Он просыпался в поту, курил, стоя у распахнутого окна, вслушиваясь в жестяной шум магнолии и стонущие вздохи кипарисов.
В одну из таких ночей он написал письмо Скворцову-Степанову, одному из членов правительственной комиссии: «Именем всех людей, преждевременно и невинно убиенных юбилеями, заклинаю: не делайте этого!.. Кому нужен этот юбилей? Вам? Не нужен. Мне? Я уже и без того «обременен популярностью».
Письмо отправил, уверенный, что на его призыв лишь пожмут плечами. А потом и пожалел, что отправил: скажут, что кокетничает.
Окольными путями на его имя пришло письмо от писателя Викентия Вересаева, исследователя жизни и творчества Пушкина. Он писал: «Общий стон стоит почти по всему фронту современной русской литературы. Мы не можем быть самими собою, нашу художественную совесть все время насилуют, наше творчество все больше становится двухэтажным: одно мы пишем для себя, другое для печати… Такое систематическое насилование художественной совести даром для писателя не проходит…»
Ясно, что от него, от Горького, писатели ждут: вот он приедет и своим авторитетом искоренит «насилование», вернет свободу творчества. Но с каждым днем, приближающим его к отъезду, Алексей Максимович все меньше верил, что сможет в Москве что-то изменить, что огромный маховик, запущенный в семнадцатом году, смогут остановить даже те, которые его запустили.
Глава 3
28 мая, взяв с собою Макса, Горький покинул Сорренто. На советской границе его встречала делегация советских писателей. В Минске, Смоленске и других городах, несмотря на глубокую ночь, привокзальные площади были заполнены народом. К трибуне его несли на руках. В Москве на перроне выстроились члены правительственной комиссии, делегация от Художественного театра. Здесь его тоже подняли на руки и понесли к корт