Нора поиграла глазами, полезла в сумочку за папиросами.
Признаться, ей порядочно надоели оба: и Маяковский, и Яншин. И даже Агранов. Каждый от нее хочет получить что-то такое, до чего ей нет никакого дела, а дать в замен то, что ей совершенно не нужно. Взять того же Яншина. Любви давно нет, может, и не было: польстилась на молодого и талантливого артиста, о ком жужжали со всех сторон. Кинулась в драку за него, очертя голову. О любви не думала. Потом выяснилось, — то есть когда пришел некоторый опыт общения с другими мужчинами, — что в постели Миша Яншин совсем, увы, не талантлив. А это поважнее того, что он представляет из себя на сцене. Надо бы разорвать этот несостоявшийся союз, но, оказывается, что разорвать не так просто: жена гения — не фунт изюму.
Или взять того же Агранова с его детскими улыбочками и недетскими намеками… Тоже надоел хуже горькой редьки. И тоже не знаешь, как от него отвязаться.
С Аграновым Нора познакомилась в театре, на репетиции: он, будучи членом реперткома, приходил туда частенько, молча просиживал в задних рядах. Норе льстило, что такой человек, как Агранов, начальник отдела славного ОГПУ, обращает на нее внимание, дружески беседует с ней, третьестепенной артисткой, о всяких пустяках, мило улыбается детской улыбочкой. Перед таким человеком особенно хочется распахнуть душу. А тот незаметно сумел разговорить ее и выяснить кое-какие подробности об отношениях артистов к репертуару, к реперткому и прочим вещам. Впрочем, тайны в этом не было, а показать себя осведомленной в делах театра Нора любила. И не только перед Аграновым.
Затем последовали маленькие и весьма безобидные просьбы выяснить то-то и то-то, тайные встречи на одной из квартир. Любовником Яков Саулович оказался изысканным, знал множество всяких штучек-дрючек, мог довести женщину до экстаза даже не раздевая ее. И вот, исподволь и стремительно, Нора выдвинулась в ряды ведущих артисток театра, даже снималась в кино, отлично сознавая, что в ее артистической судьбе главную роль играет Агранов, утверждая, однако, что это она сама такая талантливая, что даже Немирович не мог этого не заметить… Вот только боится она Немировича по-прежнему, и от одного его взгляда теряется и несет всякую чушь.
Ну, а Маяковский…
Год назад Яков Саулович попросил Нору познакомиться при случае с поэтом Маяковским, попробовать увлечь его… "С твоими-то способностями очаровывать мужчин", — польстил он ей. Нора не спрашивала Агранова, зачем ему это нужно. Знала: придет время, сам скажет. А не скажет — и так хорошо. Познакомил их Осип Брик. На скачках. Нора даже увлеклась, но не столько Маяковским, сколько своей новой ролью. И вот на днях на очередной встрече Агранов неожиданно спросил:
— Тебе Маяковский не надоел, золотце мое?
Нора почувствовала, какого от нее ждут ответа:
— Признаться, надоел. По-моему, он ненормальный.
— Он предлагал тебе выйти за него замуж?
— Предлагал.
— И что же?
— Я пока не решила.
— В ближайшие дни, если предложит еще… Постарайся сделать так, чтобы предложил… Так вот, когда предложит, дай понять, что согласна, и договорись, чтобы на другой же день встретиться и все решить окончательно. И решительно откажи… Поиграй, так сказать, на нервах. У тебя это очень хорошо получается. Пусть побесится, пошумит. А ты встань и уйди. Потом расскажешь. В подробностях. Не исключено, что понадобятся дубли. Как на съемках. Все ясно?
— Н-нет… То есть все. А зачем?
— Я потом тебе расскажу, зачем и почему. А пока делай так, как я сказал. Сыграй эту роль по высшему разряду. А я обещаю тебе главную роль в новом спектакле. Не исключено, что и в кино ты тоже снимешься не в последней роли. Дерзай, ягодка моя.
Глава 28
Нора сидела на кушетке, курила, смотрела в окно, вполуха слушала Маяковского. В его словах было что-то о любви, о будущей жизни вдвоем. Потом он замолчал. Нора подняла голову, глянула снизу вверх на высящуюся над ней глыбу, вздохнула.
— Ну так что? — спросила глыба. — Ты согласна выйти за меня замуж?
— Не-е-ааа, — протянула Нора с убийственным, как ей казалось, равнодушием и подумала, что Агранов был бы доволен.
— Почему? — голос Мояковского был спокоен, будто речь шла о пустяках.
— Почему? — переспросила Нора с изумлением и передернула плечами. — Потому, что я вас не-лю-блю. — И снова ей понравилось, как она это сказала. Тут и Немирович обязан ее похвалить.
— Вот как? Вчера любила, а сегодня уже нет? — удивился Маяковский.
— Мне только казалось, что я вас лю-блю, — вздохнула Нора. И повторила: — Только казалось. А на самом деле вы мне только нравились. И все.
— Казалось вчера, может показаться и сегодня. Для меня важно не то, что кажется тебе, а что необходимо нам обоим, — рассердился Маяковский.
— Ах, Владим Владимыч, не надо грубостей! — воскликнула Нора и попыталась подняться с кушетки, но Маяковский стоял слишком близко, ноги к ногам, подняться можно было, лишь уцепившись за глыбу руками.
И тут лицо у Маяковского исказилось гримасой боли, он медленно опустился перед Норой на колени, обхватил ее ноги руками, заговорил торопливо и сбивчиво:
— Ты ничего не понимаешь, детка моя! Тебе кажется одно-другое, мне кажется третье-четвертое. То, что нам кажется, это и есть правда. Другой не придумали. Да-да-да! — воскликнул Маяковский, заметив недоверчивый взгляд женщины, пытаясь вернуть этому взгляду былую нежность. — Именно это правда и только правда — что кажется! А что мы думаем — сплошная ложь!
Маяковский говорил, убеждая не столько Нору, сколько самого себя, что он действительно любит эту ветреную, глупую женщину, что без нее не сможет прожить ни дня. Легко поддаваясь самовнушению, он уже не представлял себе, что будет, если Нора уйдет… А там, у подъезда, топчутся двое. Не век же они будут топтаться, чем-то их топтание должно закончиться… Ведь когда-то почти так же топтался у подъезда Пушкинского дома Дантес… А еще Эльберт с его беспардонной навязчивостью и наглостью… И унижения в Раппе… И неожиданный отказ напечатать в журнале его портрет в связи с двадцатилетием литературной деятельности… А в ушах свист и улюлюканье на последнем вечере поэзии…
— Для меня ты — единственное спасение, все, что осталось в этой жизни, — продолжал убеждать он себя и Нору, тиская руками ее колени, ища слова, настолько пропитанные трагизмом, что за ними уже ничего не может быть, кроме столь же трагических стихов…
Впрочем, трагические стихи уже были — в "Облаке в штанах"… и много где еще… Все уже было…
Заглядывая в глаза Норы широко распахнутыми глазами, страдальчески кривя губы, он торопливо нанизывал слова на невидимую нить:
— Если ты уйдешь — это смерть! Лучше возьми и сама… убей… своими руками… чтоб всему конец — и ничего, ничего… пустота…
Он не вкладывал в слова ничего конкретного, чувствуя, как отчаяние захлестывает мозг, не находя выхода. Так не хотелось все начинать сначала, чего-то искать, кого-то ждать, от кого-то зависеть, то есть еще и еще повторять опостылевшее пройденное. Да, все было, все уже было. И не раз. И каждый раз приводило к пустоте.
Дверь открылась, на пороге возникла темная изогнутая фигура невзрачного человечка, и человечек этот, сильно картавя, будто издеваясь, произнес:
— Я дико извиняюсь, но я вам пкгинес заказанные книги…
— Пшел во-он! — тихо, но с такой ненавистью выдохнул Маяковский, что человечек отшатнулся и тут же захлопнул дверь.
Маяковский рывком вскочил на ноги, кинулся к двери, закрыл ее на ключ, ключ сунул на книжную полку, вернулся к Норе, но на колени не встал. Да и Нора уже стояла на ногах. Поморщился, мучительно вспоминая сказанное.
— Да, лучше убей меня сама, — с еще не погасшей ненавистью повторил он, заглядывая Норе в глаза и не находя там ни сочувствия, ни любви, одну лишь скуку.
И тогда какая-то темная сила овладела им, и он, не задумываясь над тем, что делает, сунул руку в задний карман своих штанов, вынул маленький револьвер, сбросил флажок предохранителя и, вложив револьвер в руку Норы, приставил ствол револьвера к своему левому боку — напротив сердца.
Еще можно было остановиться, не доставать револьвер, не сбрасывать предохранитель, не вкладывать, наконец, револьвер в руку Норы, но темная сила неумолимо подталкивала и вела, окутывая душу звенящим на все голоса и возносящим в беспредельность отчаянным восторгом. Тело исчезло, исчезли стены, мебель, даже Нора — и та исчезла. Еще немного и… он оторвется от земли и воспарит среди облаков — и ни забот, ни мучительных разочарований…
Но тут сквозь плотное, звенящее облако восторга пробился пронзительный вопль страха, как пробивается вопль трубы сквозь густое стаккато множества скрипок: "Что ты делаешь!? Остановись: ведь патрон в канале ствола! Она — дура: может выстрелить!" Но вопль был далеким, едва различимым среди возносящего звона. Чувствуя, как противный холодок все-таки сжал на мгновенье сердце, боясь, что он разрушит возносящее облако восторга, Маяковский решительно и зло бросил:
— Твой отказ и убийство — одно и то же…
Нора не отшатнулась, не отбросила револьвер, она лишь глянула на Маяковского широко раскрытыми от изумления глазами, палец ее нащупал спусковой крючок, удобно лег в его серповидный прогиб… В ее будущей роли, которую она репетировала под руководством Немировича-Данченко, была почти такая же сцена, был револьвер и револьвер этот должен был выстрелить… но не в ее руках, а там, за сценой… ударом палки о лист фанеры…
И револьвер выстрелил…
Впрочем, выстрела никто не слышал: так, будто чем-то обо что-то стукнули. Или что-то упало. Мало ли что. Даже тише, чем в театре. В театре удар по фанере за кулисами звучит куда сильнее и всегда пугает своей неожиданностью. А тут так себе — хлопушка.
Но Маяковский вдруг всхлипнул и с изумлением уставился на Нору, хватая ртом неподатливый воздух.
— Всё, — произнес он тихо, одними губами. И еще раз: — Всё.