Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники — страница 52 из 109

ое ничтожество, но выбора не оставалось: живой Коноплев может помешать Ермилову выполнить свой долг.

Но, с другой стороны, и смерть его тоже может помешать, если ею серьезно займется французская полиция. К тому же нельзя поручиться, что никто не обратил внимания, как вместе с Коноплевым в дом вошел еще один человек, что Коноплев держался с ним приятельски: и какой-то старик стоял в дверях дома напротив, и женщина выглянула из окна, а когда они поднимались по лестнице, встретили мужчину неопределенного возраста, спускавшегося вниз, который вежливо поздоровался с Коноплевым, назвав его "мсье Конопльеф", хотя вряд ли успел рассмотреть Ермилова из-за полумрака, царящего на лестнице, и потому еще, что Ермилов постарался, чтобы его не рассмотрели.

Ермилов поднял голову. В комнате повисла настороженная тишина, а голос Коноплева оборвался на полуслове, и увидел, что тот сидит в напряженной позе, во все глаза смотрит на Ермилова, а в глазах его — страх. И еще: Коноплев судорожно, до белизны в костяшках пальцев, сжимает обеими руками кухонный нож, и нож своим жалом нацелен Ермилову в грудь.

Ермилов не ошибся: Коноплева действительно снова одолел страх, да такой, что весь хмель из него вылетел вон. Вроде ничего не случилось, что могло бы внушить ему этот страх, особенно после того, как он почти внушил себе, что Чухонец проникнется его мыслями или, в крайнем случае, сочувствием к судьбе бывшего товарища по партии. И глаз своих Ермилов на него не поднимал, его взгляда Коноплев ни разу не смог выдержать: этот взгляд действовал на него угнетающе и даже, можно сказать, парализующе.

Ничего вроде бы не произошло, но вдруг глянул Коноплев на руки Чухонца, на его короткие пальцы с синеватыми вздутиями вен, поросшие жестким волосом, с аккуратно подстриженными ногтями, глянул на руки, которые загубили не одну жизнь и как они медленно вращают по столу пустую тарелку — страшное оружие в этих руках, могущее запросто рассечь Коноплеву горло, и понял, почему Чухонец не вступает с ним в спор, как вступал много лет назад: нет смысла спорить с человеком, который вот-вот станет покойником. И ужас охватил Коноплева, и руки его сами собой схватились за нож, а мозг заволокло туманом.

Глава 13

Хотя Коноплеву далеко за сорок, он так и не успел пожить нормальной человеческой жизнью. В восемь лет его загнали в рудник и приставили погонычем к слепой лошади, и не выпало ему ни детства, ни юности — ничего человеческого, а выпал один лишь изнуряющий труд раба, пожизненно прикованного к своему рабочему месту.

Коноплеву хватило сил разорвать свои цепи в мятежном девятьсот пятом году, глотнуть хмельного воздуха свободы, но дальше закрутило его, завертело по всей России, забросило в Америку, потом в Европу, снова в Россию — и негде он не чувствовал себя хозяином своей судьбы, всюду им помыкали и командовали, и это было тем более мучительно, что он вполне осознавал свое положение.

Нет, не удалось ему пожить нормальной человеческой жизнью. Тем более ее не было после революции. Хотел он один раз сделать по-своему, увидев, что новая власть начинает вести себя хуже прежней, но не поддержали его товарищи, и пришлось Коноплеву бежать, потому что Уральское Чека не знало предела своему произволу.

Начались у Коноплева новые мытарства, и не случилось до сих пор ему зацепиться за одно место, врасти в него, обзавестись семьей и успокоиться. Может, потому что ни одно из мест на этой земле не могло стать родным, они лишь напоминали ему оставленную родину, пусть иногда какой-нибудь даже незначительной деталью: одинокой ли березкой в парке чужого города, лесистым холмом вдалеке, подернутым дымкой, криком ли петуха на заре, мычанием ли коров, выгоняемых на улицу рабочего поселка…

— Удивительно, — произнес Ермилов со снисходительной усмешкой и еще раз повторил, не заметив ни малейшего движения в глазах Коноплева: — Просто удивительно, что ты, Коноплев, напрочь позабыл все, чему я тебя когда-то учил. Уж если ты так дрожишь за свою шкуру, то просто обязан в такой ответственный момент отдавать отчет в своих действиях, быть особенно осмотрительным и просчитать последствия хотя бы на два шага вперед. А ты выставил этот дурацкий ножик и думаешь, что твоя жизнь теперь в полной безопасности. Достаточно мне толкнуть на тебя это шаткое сооружение, — и с этими словами Ермилов слегка покачал столик, так что все на нем пришло в движение, грозя свалиться на пол, — как ты окажешься под столом. Я уж не говорю о том, что ты сам даешь мне предлог разделаться с тобой, хотя в мои планы это не входило.

— Ты не можешь разделаться со мной, — хрипло ответил Коноплев, пытаясь в то же время незаметно отодвинуться от стола. — Ты не станешь этого делать, потому что тебя видели со мной и… и я закричу. Я так закричу, что сюда сбежится весь квартал. Тогда тебя арестуют, и ты не сможешь столкнуть в пропасть еще одного человека, чтобы твой шашлычник Сталин и его приспешники в который бы раз благополучно перебрались по трупам на другую сторону.

— Твоя болтовня о пропастях — это блажь человека, который живет в чужой стране на птичьих правах, дошел до ручки, но все еще пыжится доказать себе, что он прав, хотя и понимает, что предатели правыми не бывают никогда. Что же касается моего будто бы возможного ареста и твоего будто бы бесподобного по силе крика, так это тоже чистое самовнушение: ты и пикнуть не успеешь, как окажешься на том свете, а полиция решит, что ты покончил жизнь самоубийством по причине своего отчаянного материального положения.

Ермилов замолчал и откинулся на спинку стула, с гадливостью разглядывая окоченевшего от страха и нерешительности Коноплева: Александр Егорович всегда презирал людей, которые не способны постоять за себя. Усмехнувшись, он медленно поднял руку и сунул ее во внутренний карман пиджака, нарочно задержал ее там, наслаждаясь ужасом, расширившим зрачки Коноплева, достал портсигар, раскрыл его, вынул сигарету и закурил от зажигалки. Положив портсигар на стол, толкнул его к Коноплеву, но тот лишь вздрогнул, не изменив ни позы, ни выражения лица.

— Но я не стану тебя убивать, Коноплев, хотя ты, как предатель великого дела рабочего класса, тем более — бывший рабочий человек, а не всякие там… — Ермилов пошевелил в воздухе пальцами руки, выпустив изо рта и ноздрей целое облако дыма, — вполне заслуживаешь смерти. И не из страха перед французской полицией я не стану тебя убивать. Я не убью тебя потому, что ты есть самое настоящее ничтожество, о которое не стоит марать руки. Но я тебя убью, если ты встанешь у меня на дороге. А чтобы ты из страха не наделал глупостей, вот тебе мой сказ: ты завтра же сядешь на пароход и уедешь в Америку. Деньги на билет и на первый случай я тебе дам. Уж если судьбе было угодно свести нас, то тебе, по крайней мере, не стоит ее искушать.

— А почему я должен тебе верить? — все еще хриплым и напряженным голосом спросил Коноплев, не опуская ножа и неотрывно глядя на Ермилова. — Где гарантии, что ты поступишь так, как говоришь?

— А какие такие я должен дать тебе гарантии? Может, сходим к нотариусу? Или в Союз русских офицеров? Никаких гарантий я тебе давать не буду. Твое благоразумное поведение — вот твои гарантии. И еще хочу тебя предупредить…

В это время в дверь постучали.

Коноплев глянул вопросительно на Ермилова, потом положил нож, с трудом разжав занемевшие пальцы, и тяжело поднялся. Он видел, как Чухонец демонстративно вытащил откуда-то пистолет, передернул затвор, сунул пистолет за пояс, едва прикрыв его полой пиджака.

На негнущихся ногах Коноплев подошел к двери, приоткрыл ее и увидел своего квартиросдатчика, мусье Доде, художника.

— О, мсье Конопльеф! У вас гости? — оживленно заговорил мусье Доде, стараясь заглянуть внутрь комнаты из-под руки Коноплева. — Я прошу простить меня за беспокойство, но у меня появилось желание распить с вами бутылочку "бордо". Если ваш гость не возражает, то он может присоединиться к нашей компании.

— Гость не возражает! — весело подхватил Ермилов, вставая из-за стола. Он сообразил, что человек за дверью, кем бы он ни был, не отвяжется так просто, и всегда лучше держать инициативу в своих руках, чем полагаться на волю случая.

— Гость не возражает! — снова воскликнул Ермилов, подходя к двери и не давая Коноплеву раскрыть рта. — Мсье Конопльеф, надеюсь, тоже не станет возражать. — Ермилов обнял Коноплева за плечи и слегка отодвинул его в сторону. — Разрешите представиться: мсье Лаверье, коммерсант. Из Марселя. С мсье Конопльеф мы знакомы давно, встретились случайно в кафе и решили несколько расслабиться. Присоединяйтесь к нам, мсье… Простите?..

— Мсье Доде к вашим услугам.

С этими словами в комнату протиснулся толстенький человек лет пятидесяти, с круглой головой на короткой шее, обмотанной шелковой красной тряпкой, наподобие пионерского галстука, в рыжей куртке свободного покроя, измазанной красками, таких же штанах. Светло-карие глаза мусье Доде лучились и сверкали на небритом лице, обрамленном шевелюрой густых волос, толстые губы, сочные и красные, будто вымазанные краплаком, с готовностью раздвигались в широкую улыбку.

Ермилов тотчас же догадался, кто перед ним, и заговорил о том, что с уважением относится к художникам, что и сам в молодости баловался красками и пытался заниматься резьбой по дереву, но началась война, все полетело к черту, а потом надо было жить — и он занялся коммерцией, семья, обязанности и все такое, но… но он никогда не забывает, что искусство — это как раз то, что возвышает человека и поднимает его над проклятой обыденностью, и вот только сегодня, с утра, едва выпало свободное от дел время, пошел по улицам знаменитого Монмартра, чтобы отрешиться и приобщиться, и очень рад, что судьба свела его с представителем свободного искусства, с которым он готов распить не только бутылку вина, но и кое-что покрепче.

И они уже втроем умостились за столиком, зазвенели бокалы, зазвучали речи о том о сем, и Коноплев едва поспевал резать закуску и раскладывать по тарелкам, поражаясь тому, как резко преобразился Чухонец, и все больше впадая в панику.