Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники — страница 53 из 109

Вскоре все были пьяны в стельку, тыкались носами в тарелки и несли околесицу.

И тут Ермилов преобразился еще раз: он выпрямился на стуле, крепко стиснул челюсти и некоторое время смотрел прямо перед собой остановившимся взглядом крепко выпившего человека. Потом резко встряхнул головой, будто отгоняя мух, поднялся на ноги, легко оторвал от стула Коноплева, уложил его на узкую кровать. Затем поставил на ноги мусье Доде, закинул его руку себе на шею и повлек его из комнаты вон, далее вверх по лестнице, в мансарду, насквозь провонявшую красками, лаками и маслами, и свалил его на кушетку. Убедившись, что тот будет теперь спать без просыпу до самого утра, вернулся к Коноплеву, привел себя в порядок и вскоре ушел.

Ермилов вернулся примерно через пару часов с чемоданом и билетом на пароход до Нью-Йорка. Растолкав Коноплева и кое-как приведя его в чувство, поехал с ним на вокзал, и вскоре поезд увозил их в Марсель. На столе в комнатушке, где они пьянствовали, остались деньги за квартиру и записка, извещавшая мусье Доде, что мусье Конопльеф уехал в Марсель, где мусье Лаверье обещает дать ему работу.

* * *

Просипел буксир, натягивая канат, ему вторил могучим рыком океанский лайнер, и корма его начала медленно отделяться от стенки причала, на котором стоял Ермилов. Он смотрел на корму парохода, с кормы на него смотрел Коноплев. Они не махали друг другу руками, мысли их были очень непохожими.

Ермилов, выпровадив Коноплева из Франции, уверенный, что тот ему уже ничем не навредит, постепенно вытеснял Коноплева из своего сознания, переключаясь на предстоящее дело. Он шкурой своей, не говоря о глазах, впитывал окружающую его обстановку, пытаясь удостовериться, нет ли в толпе провожающих и праздно шатающихся того или тех, кто интересуется его персоной. Пока он был связан по рукам и ногам Коноплевым, он, разумеется, принимал определенные меры предосторожности, но они явно не могли быть полными и гарантировать его от провала. Теперь он свободен, теперь все зависит только от него самого.

Совсем другие мысли и заботы обуревали Коноплева. Чухонец уже не представлялся ему таким безжалостным палачом, каким казался всего какой-нибудь час назад. Более того, он испытывал к нему все возрастающую благодарность как за возможность жить, так и за возможность уехать из опостылевшей Европы. Ему было даже жаль Чухонца. Но еще больше жаль самого себя.

Как ни был Коноплев обуян страхом, кое-что он все-таки замечал, хотя осмысление пришло только сейчас, когда Чухонец уже не мог дотянуться до него своими безжалостными руками. По каким-то едва уловимым черточкам в поведении Чухонца, по каким-то едва различимым оттенкам его речи Коноплев угадал внутренний разлад в душе безжалостного боевика. Теперь Чухонец представлялся ему мучеником, рабом дискредитировавшей себя идеи, каким и сам Коноплев был совсем недавно.

Но что сделал он, Олег Коноплев, для освобождения от рабства своего товарища по классу? Ничего! Он только трясся от страха за свою шкуру. И вот он уезжает, уезжает благодаря Чухонцу же, а тот остается. Никогда они больше не встретятся, никогда Коноплеву уже не увидеть своей родины.

Горькие слезы то и дело набегали ему на глаза и застилали причал, а на нем маленькую букашечку со странной и обидной кличкой. Коноплев судорожно втягивал в себя воздух, ломал пальцы рук.

Ему вспоминались лесистые горы, туманы по утрам, когда молчаливая смена идет на рудник, шаркая по пыльной дороге сапогами и лаптями, медленно выкатывающееся из-за горы солнце и далеко разносящиеся хриплые вскрики рыси — хозяйки окрестного леса.

Ничего этого уже не будет.

Рядом махали шляпами и платками и кричали на разных языках люди, покидающие Францию. Иные, как и Коноплев, навсегда. Но он покидал не Францию и не Европу — он покидал Россию, которая не заметила пропажи одного из тех, кто бежал из нее, испугавшись содеянного, как бежит убийца от трупа своей нечаянной жертвы, уже не в силах ничего изменить.

Пароход, избавившись от буксира, коротко и благодарно рыкнул, за кормой закипела зеленая вода, берег медленно поплыл назад, впереди лежало безбрежное море, светило солнце, белые облачка купались в прозрачной голубизне неба, а их отражения — в зеленой воде. Холмы, пальмы, магнолии, кипарисы, белые дома, виллы, пляжи, гавань с пароходами — все постепенно затягивалось легкой дымкой, как затягивается беспамятством далекое прошлое.

Глава 14

До Берлина Всеношные доехали благополучно, там шумно простились с попутчиками, сели на другой поезд и покатили в Эссен. Мелькали мимо большие и маленькие немецкие города со знакомыми названиями, дымили по сторонам трубы заводов и электростанций, и Петру Степановичу казалось, что в Германии мало что изменилось за прошедшие почти двадцать лет. Понемногу он стал успокаиваться и обретать уверенность. Окончательно же Петр Степанович успокоился лишь тогда, когда побывал в Эссене на одном из машиностроительных заводов, посмотрел тамошнее оборудование, станки, приемы работы. Да, изменилось многое, но не настолько, чтобы поставить его в тупик. Напрасно он боялся и переживал.

Постоянно, как и предполагалось, Петр Степанович с Верой Афанасьевной обосновались в Дюссельдорфе, в небольшом коттедже на окраине города, откуда Петр Степанович ездил на заводы или отлучался на день-два в другие близлежащие города. Немцы были вежливы и аккуратны, каких-то секретов, казалось, у них от русского специалиста не существовало: они показывали все самое новое и даже то, что находилось в стадии разработки, но пока никому не требовалось.

— Кризис, — говорили немцы. — Хорошо, что есть Россия, которая развивает свою промышленность. Бог даст, с вашей помощью и Германия встанет на ноги.

Петр Степанович с головой погрузился в изучение их производства, читал научные журналы, которые до советской России не доходили, и в голове его зрели планы на будущее. Вот закончится командировка, он вернется на свой завод и выступит застрельщиком тех передовых идей, которые будоражат не только Германию, но и весь западный промышленный мир. В конце концов, большевики — это одно, а Россия — совсем другое, и если он не обязан служить большевикам, то России служить обязан. Да и кто, как не он, может показать этим неучам, — показать своим трудом, добросовестным отношением к делу, — что русский инженер всегда был и остается патриотом своего отечества, несмотря ни на что.

* * *

Поздним вечером, вернувшись из очередной поездки, Петр Степанович, чистый и свежий после душа, в полосатой пижаме, сидел в большой столовой за большим столом, накрытым белоснежной накрахмаленной скатертью, предостерегающе шуршащей при каждом его движении, пил чай из чашки тончайшего мейсенского фарфора и листал книгу на немецком языке под названием «Россия и евреи». Книгу эту он купил в киоске, соблазнившись ее названием, прочитал несколько дней назад, почти не отрываясь, читал с изумлением, отчеркивая наиболее значительные места, потому что книга рассказывала об участии евреев в русской революции, об участии, масштабы которого Петр Степанович представлял довольно смутно, потому что многое вершилось где-то в стороне, таилось за какими-то стенами, а на виду чаще всего оказывались совсем другие люди, то есть не евреи, хотя и евреи мелькали тоже. Но самое интересное, что книга написана пятью авторами — и все они евреи.

Изумление, вызванное книгой, не покидало Петра Степановича до сих пор, и он теперь лишь пробегал глазами отчеркнутые места, вновь и вновь поражаясь тому, что он в то время, о котором говорилось в книге, многое слышал о «еврейском засилье», но полагал, что эти слухи сильно преувеличены. Даже сидя в тюрьме во время следствия и слушая разговоры сокамерников, в которых евреев поминали недобрым словом, встречаясь на допросах со следователями-евреями, он продолжал оставаться в убеждении, что все эти слухи и разговоры от зависти и злобы: надо же на кого-то сваливать все беды, обрушившиеся на Россию.

И вот, оказывается…

«Теперь еврей — во всех углах и на всех ступенях власти, — утверждает в книге один из авторов. — Русский человек видит его и во главе первопрестольной Москвы, и во главе Невской столицы, и во главе армии, совершеннейшего механизма самоистребления. Он видит, что проспект Св. Владимира носит славное имя Нахимсона, исторический Литейный проспект переименован в проспект Володарского, а Павловск — в Слуцк. Русский человек видит еврея и судьей, и палачом…»

Петр Степанович вспомнил злые слезы Петра Аристарховича Задонова, слезы, которых он тогда не понял. Вспомнил его слова о том, что жиды загадили улицы и площади русских городов своими именами.

Вот и еще одно отчеркнутое место:

«Еврей вооружал и с беспримерной жестокостью удерживал вместе красные полки, огнем и мечом защищавшие «завоевания революции», по приказу этого же еврея тысячи русских людей, старики, женщины бросались в тюрьмы, чтобы залогом их жизни заставить русских офицеров стрелять в своих братьев…»

И далее:

«…в этой смуте евреи принимают деятельнейшее участие в качестве большевиков, в качестве меньшевиков, в качестве автономистов, во всех качествах, а всё еврейство в целом, поскольку оно революции не делает, на нее уповает и настолько себя с ней отождествляет, что еврея-противника революции всегда готово объявить врагом народа».

В столовой топился камин, светила шикарная люстра из богемского стекла, большие окна с низкими подоконниками закрыты плотными гардинами, за которыми угадывается невнятное шевеление чужой жизни, из которой Петр Степанович только что возвратился. Но мыслями он в прошлом и пытается это прошлое как-то упорядочить в своей голове и привести к общему знаменателю на основе почерпнутых из книги фактов и рассуждений. «Вот бы, — думает он, — привезти эту книгу в Москву, дать ее почитать Задоновым, вот бы они удивились. Впрочем, Задонов-старший, работавший при Дзержинском, и так, судя по его высказываниям, знает, что такое евреи и какую роль они играли в недавнем прошлом. Да и сегодня тоже». Но через минуту-другую, вспомнив, как его, Вс