еношного, принимали в наркоматах — и тоже в большинстве своем евреи же! — принимали весьма благожелательно и даже дружелюбно, были внимательны с ним и предупредительны — и мысли Петра Степановича начинали метаться из одной крайности в другую.
Отложив книгу, он взялся за газеты. Тут были разные газеты: и немецкие, и английские, и французские, и эмигрантские. Правда, французский Петр Степанович знал с пятого на десятое, английский чуть лучше, но их тоже просматривал добросовестно, отыскивая в них лишь те статьи, в которых говорилось о большевистской России, отмечая не без горечи, что Россию ругают и поносят все, кому не лень, и за то, что она большевистская, и за то что Россия.
Прислуга, молодая широкозадая немка, бесшумно убирала со стола посуду.
Жена Петра Степановича, Вера Афанасьевна, еще больше раздобревшая за два месяца на немецких харчах и от полного безделья, тоже пила чай и искоса следила за немкой. Ей казалось, что та слишком близко вертится возле ее мужа, а наклоняясь над столом за посудой, старается своей пышной грудью задеть Петра Степановича, который даже не пошевельнется, чтобы хоть чуть-чуть отстраниться.
Если бы подобное происходило на родине, да еще до всяких революций, то Вера Афанасьевна так бы отбрила прислугу, пусть бы даже и немку, что она бы запомнила на всю жизнь. А потом бы еще и уволила. До революции у них в доме тоже водилась прислуга, а когда дети были маленькими, так еще и нянька, но такой шикарной жизнью они с Петром Степановичем успели пожить совсем немного, — каких-нибудь два года, то есть после того, как Петр Степанович получил место технолога по производству орудийных стволов. Затем начались беспорядки, революции, все развалилось, разлетелось, будто людям надоело жить хорошо и спокойно. Теперь дома прислугу держат разве что большие партийные тузы, а для остальных это считается преступлением. Да и на какие шиши, прости господи, держать нынче прислугу, если сами бывшие господа едва сводят концы с концами?
Вере Афанасьевне чрезвычайно нравилась ее нынешняя жизнь, и если бы не тоска по детям да частые отлучки мужа, то лучшего желать — только гневить Всевышнего. Но дети — как они там? Вовремя ли накормлены? Не болеют ли? Хорошо ли учатся? Хотя письма с родины приходят часто, и в них сообщается, что все там идет нормально, но она-то знает, что нормально никогда не бывает и быть не может, что ее и мужа, как водится, утешают, а на самом деле… И ее воображение рисовало ей всякие напасти, которые могут свалиться на детей, родителей, а она — здесь и ничем не может помочь. Правда, Вера Афанасьевна каждую неделю посылает домой посылки с продуктами и всякими вещами, но разве они заменят детям мать? — нет, конечно, не заменят.
— Хильда, — говорит Вера Афанасьевна томным голосом, с трудом подбирая немецкие слова. — Данке шо-он бутербро-от нах герр Петр Степанович.
Хильда глянула на Веру Афанасьевну круглыми белесыми глазами, сделала что-то вроде книксена и пододвинула тарелку с бутербродами поближе к Петру Степановичу, хотя тарелка и так стояла близко.
Петр Степанович оторвался от газеты, с недоумением посмотрел на жену, потом на Хильду.
— Петр Степанович, — певуче продолжает Вера Афанасьевна, — съешь, дорогой мой, еще бутербродик. Ты целый день на ногах, бог знает, когда тебе удается покушать, так ты хоть сейчас-то не отказывайся.
Вера Афанасьевна к мужу обращается по имени-отчеству не только при Хильде, но и вообще при посторонних людях. Раньше она другого обращения и не знала. Только после революции, когда ее Петр Степанович опустился до продажи спичек и папирос и как бы упал в ее глазах, она стала называть его по имени, но исключительно наедине. Потом он снова вернулся на завод, стал входить в силу — и Вера Афанасьевна, вновь обретя былую перед ним робость, вернулась к прежнему обращению.
Петр Степанович сердился и выговаривал ей за это, но изменить ничего не мог: язык его жены не поворачивался произнести слово Петя, как когда-то не поворачивался точно так же язык ее матери произнести имя своего мужа без добавления отчества.
Здесь, в Германии, Вера Афанасьевна произносила имя-отчество своего мужа с еще большим, чем дома, трепетом и удовольствием. Ей казалось, что таким образом она укрепляет авторитет Петра Степановича в глазах людей, которые даже понятия не имеют, что такое отчество, зовут всех без разбору по имени, в то время как Петра Степановича дома даже директор завода величает по всем правилам.
И еще в Германии Вера Афанасьевна почувствовала, что она действительно русская женщина (хотя и была украинкой) и что немцы должны это понимать и оказывать ей за это уважение. Это самоощущение как-то незаметно и скоро преобразило Веру Афанасьевну, и теперь, куда бы она ни пошла, — а выходила из дому она редко и только в магазин, — выступала так, будто родилась не в мещанской семье, а чуть ли ни в княжеской: столько достоинства и грации было в ее походке и движениях, что только ах. Ей даже было как-то жалко немцев и немок, что они немцы, а не русские, и она, заслышав немецкую речь, сокрушенно вздыхала: это же надо, как они, бедняжечки, ломают свой язык, вместо того чтобы говорить по-русски, так легко и просто. Даже легче, чем на родном украинском.
И еще многие всякие неожиданные мысли приходили Вере Афанасьевне в голову в связи с ее новым положением — положением жены ответственного государственного работника, но она никому эти мысли не поверяла, лелеяла их в глубокой тайне даже от Петра Степановича, справедливо полагая, что он ее эти новые мысли не одобрит.
— А-а, ну да, — рассеянно соглашается Петр Степанович и берет с тарелки бутерброд.
Вера Афанасьевна улыбается довольной улыбкой и начинает думать, что бы ей еще приказать Хильде, которая ведет себя слишком независимо для прислуги. Тогда бы она смогла лишний раз привлечь к себе внимание Петра Степановича, а обращаться к нему непосредственно она боится: когда ее обожаемый Петр Степанович читает газеты или работает, то лучше к нему не подступать, а то он может, чего доброго, и рассердиться.
Разговаривать, честно сказать, Вере Афанасьевне особенно и не хочется: ее Петр Степанович рядом — больше ничего и не требуется. Да и о чем таком разговаривать? Она бы могла рассказать ему сон, который видела сегодня ночью, но Петр Степанович терпеть не может слушать сны, всегда гневается, и тогда уж не только о снах, но и ни о чем другом с ним поговорить будет нельзя. Не любит он, к тому же, обсуждать ее покупки, которые она делает почти каждый день, а это-то как раз и составляет ее единственную радость в чужой для нее неметчине.
Да, говорить было не о чем. Зато… Зато когда они пойдут спать…
Вера Афанасьевна томно прикрывает глаза и чувствует, как по ее гладкому телу разливается теплая истома, а в низу живота даже как-то тяжелеет. Нет уж, ее Петр Степанович не польстится на каких-то немок, когда рядом такая мягкая и теплая женщина. Уж она-то знает, как растормошить своего уставшего мужа, заставить его вспомнить, каким сокровищем он обладает. Не зря же и в Харькове, и здесь, в неметчине, на нее так засматриваются мужчины, а глаза у них при этом становятся такими жадными и тоскливыми, будто они до этого никогда не видели настоящих женщин.
В прихожей беспокойно задергался звонок.
Хильда вопросительно посмотрела на хозяйку, Вера Афанасьевна — на мужа, тот — на Веру Афанасьевну.
— Ты кого-нибудь приглашал, Петр Степанович? — спросила Вера Афанасьевна, хотя спрашивать не обязательно: если бы приглашал, то сказал бы уже давно.
Стенные часы показывали десять минут десятого, время явно не для визитов.
Петр Степанович пожал плечами, глянул на Хильду и кивнул головой, разрешая ей пойти и узнать, кто там так припозднился.
Покачивая бедрами, Хильда уплыла, а Петр Степанович быстро и кое-как сложил газеты и книгу и сунул их жене.
— Убери на всякий случай, — сказал он. И нахмурился.
Вера Афанасьевна с готовностью вскочила, довольная, что муж попросил ее сделать хоть такую безделицу, и, легко неся свое полное тело, скрылась за дверью, ведущей из столовой в спальню.
Собственно, Петр Степанович мог и не прятать всех газет, но выбирать из кучи немецких русские газеты различных эмигрантских группировок, времени не оставалось. Тем более что неизвестно, кто там, за дверью. Может, представитель торгпредства. Или какой-нибудь проверяющий комиссар. Так лучше, если он вообще не увидит никаких газет — ни русских, ни немецких.
Вернулась Хильда и доложила, что пришел герр Байер.
— Хорошо, — сказал Петр Степанович. — Просите герра Байера.
Глава 15
Поздним визитером оказался представитель фирмы "Маннесманн", с которым Петру Степановичу назавтра предстояло ехать в Магдебург, высокий, худощавый немец со светлыми волосами и глазами, с длинными беспокойными руками. На нем черный костюм, черная же рубашка и светлый галстук, так что казалось, что голова и галстук — нечто неразделимое.
Войдя в столовую, герр Байер слегка поклонился и стал извиняться за позднее вторжение.
— Мне только что позвонили, — говорил он с насмешливой ухмылкой на тонких губах, которая не поймешь, к кому относилась: к Петру ли Степановичу или к начальству герра Байера, — что наша с вами, герр Всеношны, завтрашняя поездка в Магдебург отменяется. Мой шеф, герр Миддельшульте, просил извиниться перед вами. Я пытался дозвониться до вас, но линия почему-то все время была занята.
И оба посмотрели на телефон, стоящий на маленьком столике в углу комнаты.
— Это у нас бывает, — добавил герр Байер все с той же насмешливой ухмылкой.
Петр Степанович развел руками: мол, ничего не поделаешь, и стал приглашать герра Байера к столу.
Тот охотно и неожиданно для Петра Степановича принял приглашение, пробежал руками по пуговицам пиджака и уселся на стул, основательно и вольготно, будто у себя дома или, если и в гостях, то у старинного приятеля или родственника.
— Такая хорошая погода стояла все время, — заговорил он, — а тут вдруг дождь, и совсем даже не весенний, а какой-то… петербургский.