Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники — страница 56 из 109

ами) дал ей ясно понять, что в случае каких-то промахов с их стороны (и с ее тоже), отвечать придется не только им самим, где бы они ни находились, а также их родственникам и, главное, детям. Петру Степановичу об этом, судя по всему, неизвестно, с ним, наверное, комиссар не разговаривал, иначе бы он не стал предупреждать Веру Афанасьевну, что об их разговоре не должен знать никто, даже муж, а Петр Степанович не бросался бы так неосмотрительно словами. И хотя Вера Афанасьевна не понимала смысла спора, она чутьем матери и жены уловила грозящую опасность и кинулась спасать от нее мужа и семью.

— Кушайте, пожалуйста, бутерброды! Пейте чай! — суетливо предлагала она и, не слушая возражений, сама стала наливать в чашки чай и даже класть сахар. — Очень вас прошу! Эти споры — я никогда в них ничего не понимала и не понимаю. Бог с ними, с этими спорами! Вы, мужчины, какие-то несносные. Для вас вроде бы и не существует женского общества. Ей-богу, вы меня удивляете! Кушайте, пожалуйста. Погода и вправду нынче дуже погана, как говорят у нас на Украине, — и беспомощно, но не без кокетства, провела руками по волосам и оборкам своего платья.

Когда Петр Степанович провожал герра Байера в прихожую, тот, натягивая на себя дождевик, выразил надежду, что их разговор, такой интересный и содержательный, еще продолжится. Петр Степанович ничего определенного на это не ответил, и без того ошарашенный неожиданным визитом, промычав что-то невразумительное, что он, мол, всегда рад и прочее, хотя ответить надо было вполне определенно и вполне в отрицательном смысле.

Гость шагнул с невысокого крыльца под свет тусклого фонаря, повернулся, помахал рукой и тут же как бы провалился в темноту. А Петр Степанович еще какое-то время стоял в дверях, испытывая все возрастающую тревогу. И неожиданно, по какой-то странной ассоциации с этой темнотой, вспомнил провальные, почти без белков, глаза женщины в проходе мягкого вагона и не менее опасный разговор с одним из попутчиков.

Глава 16

Опасный разговор случился в вагоне, едва поезд пересек Польшу и катил по Восточной Пруссии. Петр Степанович Всеношный стоял в вагонном проходе у окна и покуривал настоящую сигару, купленную шика ради у поляка-разносчика всякой мелочи. Рядом с ним стоял высокий и грузный инженер-кораблестроитель по фамилии Дощаников, направляющийся в Гамбург, с которым они познакомились в наркомате тяжелой промышленности, ожидая какое-то начальство.

— Вот вам и кризис капитализма, — кивнув на автомобили, бегущие по параллельной дороге наперегонки с поездом, иронически произнес Дощаников. — Эх, Россия, Россия! Вместо того чтобы творить и созидать, мы, батенька мой, ввязались в совершенно ненужную нам войну: Сербию, видите ли, обидели! Как же, братья-славяне! А этим братьям только и нужно, что качать с России деньги. Крови мужичьей нашему батюшке-царю не жалко! О деньгах я уж и не говорю. И с Наполеоном могли бы не цапаться. И коварнейших австрияков не стоило защищать от Фридриха. И поляков не брать под свое крыло. Много глупостей понаделали наши правители. А что в итоге? — И Дощаников вперился в лицо Петра Степановича своими пронзительно-серыми глазами. — А в итоге — вляпались в революции. Теперь попробуй-ка тягаться с Европой с нашими дедовскими пищалями! А ведь мы с вами видим то, что видим, и не видим того, что немцы нам не хотят показать и не покажут: их армию, авиацию, флот. Нам же с германцем воевать придется. И может так статься, что один на один. Потому что англичанам и французам ни сильная Германия, ни сильная Россия не нужны. Коммунистическая Россия — тем паче.

Петр Степанович лишь что-то промычал невразумительное и воровато огляделся.

— Да вы, батенька мой, не пугайтесь: я об этом говорю везде, где только приходится бывать. Кому-то и не нравится, кто-то давно уже записал меня в зловредные элементы, но трогать боятся: Дощаников нужен всякой власти, потому что всякая власть хочет выглядеть сильной, а без флота, как ни пыжься, сильной выглядеть нельзя. Да-с. На воде товарищ Буденный, дай ему хоть пять конных армий, — наплевать и растереть. И вот что, батенька мой, самое интересное: через несколько лет конница станет таким же анахронизмом, как и парусный флот. А ведь тоже шумели, что парус — штука вечная, что без него не обойтись. Где нынче эти ревнители паруса? Разве что в яхт-клубах. Вот вы — машиностроители, так и стучитесь во все двери, кричите во всю Ивановскую, что без машин современной армии нельзя, если она не хочет быть разбитой в первых же боях.

— Увы, — возразил Петр Степанович, — я человек не военный, мне трудно судить…

— Эка вы, право! — возмутился Дощаников, и голос его разнесся по всему вагону. — Военный — не военный! Какое это имеет значение! Главное, что вы русский человек — это во-первых, русский инженер — это во-вторых! Начнись война — наши же дети спросят: куда вы, старые хрычи, смотрели? Почему не стучали кулаками и не орали во все горло? Ведь спросят же? Спросят и еще как спросят! Потому что и мы у своих родителей спрашивали, и мы понять хотели, куда они смотрели и почему делали так, а не этак. Так что же нам, батенька мой, по нескольку раз наступать на одни и те же грабли? Нет уж, вам как угодно, а меня увольте. Потому и кричу, и стучу кулаками, потому и погнали меня в Киль, чтоб сидел там и не рыпался.

Из других купе вышло несколько человек, столпились вокруг Дощаникова и Петра Степановича, слушали, кивали головой, но в разговор не вступали.

— Конечно, — ораторствовал между тем Дощаников, — советская власть кое-что делает в этом направлении, но делает через чур робко. А почему? Потому что утвердилась в России с помощью коня и сабли, а для этого семи пядей во лбу иметь не обязательно, знания иметь не обязательно. Скифы — они и без знаний, и без семи пядей во лбу обходились. Так это когда было!

Слушатели, пожимая плечами, потихоньку расходились, а Петру Степановичу и хотелось бы уйти, да неловко как-то, и он лишь беспомощно улыбался и оглядывался по сторонам.

"Вот ведь угораздило меня, так угораздило, — с тоской думал он, слушая и не слушая разглагольствования Дощаникова. — Ему хорошо рассуждать о власти: он, поди, в самых верхах… того самого, его, поди, в тюрьме не держали, по допросам не таскивали…"

Блуждающий взгляд Петра Степановича наткнулся на внимательные глаза женщины из соседнего купе слева. Женщина была не дурна собой, но лицо ее казалось вызывающе вульгарным и даже потасканным, большие черные нерусские глаза, почти лишенные белков, глянули на него с плохо скрываемой брезгливостью, и по краям слегка опущенных губ залегли надменные складки. Женщина не ушла, как прочие от греха подальше, стояла в двух шагах от них, явно прислушиваясь к разговору.

В груди Петра Степановича похолодело: что-то было в черных, провальных глазах женщины, в надменных складках вокруг губ такое, что заставило его вспомнить о харьковской тюрьме, о таких же глазах следователей, таких же надменных складках у рта, об изнуряющих допросах и унижениях. И как раз на эту женщину обратил его внимание Левка Задонов, когда они прощались на перроне вокзала.

— Посмотри, — сказал Левка. — Видишь вон того здоровенного парня? Это поэт Маяковский. А вон та баба — его любовница… или жена, — черт их разберет! — Лиля Бриг. А вон тот, что рядом с ней, это ее законный муж. Ты, Петенька, от этих Бриков держись подальше.

— Да с какого бока они могут ко мне относиться? — пожал плечами Петр Степанович, в эти минуты любивший всех, кто попадал в поле его зрения.

— Бог его знает, с какого. Это я так, на всякий случай тебе говорю, — произнес Левка, не глядя на шумную компанию провожающих. — Тем более что едите вы с ними в одном вагоне. Мало ли что…

Но Петр Степанович в те минуты прощания не придал никакого значения Левкиным словам. Действительно, какое он имеет отношение к этим Брикам и ко всей этой шумной толпе, сгрудившейся возле них. Как и они к нему. Никакого. И вот дернула же его нелегкая ввязаться в разговор с этим Дощаниковым.

Выглянула из купе Вера Афанасьевна. Петр Степанович обрадовался, суетливо извинился перед Дощаниковым и поспешил к жене.

Ушел и Дощаников, недоуменно передернув плечами. Докурив сигарету, ушла в свое купе и Лиля Юрьевна Брик.

Осип Максимович Брик лежал на диване, читал английский детектив.

— Что там за крик? — спросил он жену, опуская книгу на грудь.

Лиля Юрьевна усмехнулась.

— Там некто Дощаников из Питера и Всеношный из Харькова весьма нелестно отзывались о советской власти. Запомнишь? Или записать?

— Запомню, — успокоил Лилю Юрьевну Осип Максимович и снова закрылся книжкой.

* * *

Но об этом разговоре в соседнем купе Петр Степанович, разумеется, ничего не знал. А потому через какое-то время будущее вновь стало казаться ему безоблачным и прекрасным, хотя, конечно, всякие случайности не исключены. Но о случайностях думать не хотелось. И он в конце концов забыл и о провальных глазах Лили Брик, и о позднем визите герра Байера, тем более что тот в общении с Петром Степановичем не выходил за рамки предписанных ему отношений. Что касается себя самого, то он ничего плохого не сделал и не сделает ни для советской власти, ни, тем более, для России. А только хорошее и полезное. И никакие байеры ему не указ.

Здесь, в Германии, вдали от родины, Петр Степанович и самою родину видел в несколько ином свете: она представлялась ему больной матерью, как никогда нуждающейся в сыновней любви и присмотре. И когда изредка он встречал в заводских цехах или в конторах, а чаще всего в ресторанах среди официантов, или попадался вдруг шофер-таксист из бывших соотечественников, то испытывал чувство превосходства: вот вы, господа, бросили Россию, свою родину, в самый для нее трудный исторический момент, а я — нет, я не бросил, я живу ее страданиями и бедами, и это мне и тысячам других русских людей зачтется на суде истории.

При этом Петр Степанович не особенно задумывался, каким образом эти люди попали сюда и почему занимаются тем, а не иным делом. И люди эти были ему чужие, и Германия тоже. Даже более чужая, чем до революции. А ее муки, в которых она рожала новое свое обличье, медленно, но верно меняя и свою сущность, его нисколько не интересовали. Петр Степанович с брезгливостью и опаской обходил стороной всякие сборища людей, особенно тех, что одеты в коричневую форму. Эти люди напоминали ему украинских самостийников времен гражданской войны, времен Петлюры и Директории: тоже ведь сбивались в стаи, жгли факелы, выкрикивали лозунги и били жидов. Где все эти самостийники, гайдамаки и прочие ряженые? Нету, будто и не было. Тем же самым закончат и нацисты. Куда они денутся?