Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники — страница 62 из 109

Напоследок его принял начальник отдела наркомата, ведающий импортом зарубежного оборудования, но не тот, высокий, худой и пожилой кацап, что провожал и напутствовал Петра Степановича перед командировкой, а другой — чистокровный еврей, при виде которого Петр Степанович сразу же вспомнил герра Байера и его ненависть к жидам… то есть к евреям, и все, что он читал про них в газетах и книгах.

Этот, новенький, был невысокий, несколько полноватый человек лет сорока, в очках, с широкими залысинами. Он ни о чем Петра Степановича не расспрашивал, а наоборот, поблагодарил его за работу, сказал, что советская машиностроительная промышленность переживает период бурного роста и подъема, что товарищ Всеношный внес в этот рост свой посильный вклад, и он надеется, что и дальше товарищ Всеношный будет продолжать в том же духе на любом посту, куда его пошлет партия и советское государство.

Напоследок начальник отдела пожал Петру Степановичу руку и проводил его до двери своего кабинета, так что Петр Степанович домой летел, как на крыльях.

Вечером в библиотеке-гостиной стариков Задоновых собралось все задоновское племя на прощальный ужин. Здесь же были и дети. Ужин прошел легко, без надрыва, которого очень опасался Петр Степанович после неестественного поведения Льва Петровича при встрече на вокзале. Да и Петр Аристархович вел себя благоразумно: не брюзжал, никого и ничего не критиковал. Возможно, сказывалось присутствие младшего Задонова, Алексея, но и тот если и зубоскалил по своей обычной манере, то по пустякам, не затрагивая больных тем. Даже водка и вино не развязали языков, а когда детей увели спать, то все и вообще как-то уныло примолкли, будто из приличия досиживали положенное время.

Уже раздевшись в отведенной им с женой комнатушке, Петр Степанович долго ходил в узком пространстве между столом и кроватью, томимый какими-то сомнениями, вздыхал, потом надел длинный халат, купленный в Берлине, и вышел покурить в коридор, к окошку, где обычно курили все Задоновы. Даже женщины.

Здесь, у окошка, стоял Лев Петрович, стоял просто так и смотрел в заоконную темноту. Петру Степановичу он обрадовался.

— Признаться, — шептал он в темноте, я тут стою и жду тебя. Не может быть, думаю, чтобы Петька уехал за здорово живешь, так в сущности ничего и не рассказав.

— Да что ж рассказывать-то? — искренне изумился Петр Степанович. — Там все так же и все уже не так. Люди стали другими, какими-то задавленными, что ли. Ну и — нацисты. Одни считают их героями, другие — просто хулиганами и бандитами… Кстати, ты как-то еще в первый день обмолвился, что у властей есть причины для новых репрессалий. В чем эти причины?

— А-а, — неохотно откликнулся Лев Петрович. — Ты и сам скоро все поймешь. Но если в двух словах, то изволь. Они напринимали всяких планов, растрезвонили о них на весь мир, а на практике получается несколько не то. Могли бы сказать, что принимали по неопытности, что планку подняли излишне высоко, что объективная действительность оказалась более сложной, и все бы их поняли. Ан нет. Ссылаются на вредительство, шпионов и прочее. Умные люди, конечно, всю эту показуху и неправду видят и посмеиваются, а они, комиссары, естественно, бесятся. Им нужны козлы отпущения, и они их находят в избытке. Наш брат-интеллигент без острого словца не может, другой брат-интеллигент не может без того, чтобы не разболтать на всех углах кем-то пущенное острое словцо, а в результате — антисоветская пропаганда. И на Соловки. То есть кого и на Соловки, а в основном — на строительство Березниковского химического комбината, на Беломорстрой, на Кузнецкстрой и прочие места. Потому что по доброй воле туда никто не едет. Вот такие-то дела. Тут уж не знаешь, что говорить и кого бояться: и стукачей, видать, много, а дураков — так еще больше. Правильно мой старик говорит: как были мы холопами при власти, так ими и остались, хотя холопы же эту власть сегодня и представляют. Но они, вчерашние холопы, хоть борются со своим холопством, снимая головы со вчерашних бар и с тех из своих единомышленников, кто тоже тычет им в нос холопством, а мы вообще, как оказалось, ни на что не способны. Горько это, Петька, сознавать. Горько и обидно.

Лев Петрович, вытащив папиросу, закурил от спички, посмотрел в окно и вздохнул. Петру Степановичу показалось, что мучит его друга нечто другое, а если и холопство, то не свое. Но он промолчал, не стал допытываться: чужая душа — потемки, куда лучше и не заглядывать.

А Лев Петрович все шептал и шептал: видать, накопилось в нем за полгода-то всяких слухов и мыслей об этих слухах, вот он и вываливал все на голову своего старого друга:

— Алексей, между прочим, говорит, что это лишь начало, что главное состоит в том, что Сталин никак не может поделить власть с теми, кто эту власть у него оспаривает, — шептал Лев Петрович в самое ухо Петра Степановича. — С одной стороны, вредительство не миф, а реальность, хотя и не в таких масштабах. И шпионы, разумеется, существуют — как же без них-то? И оппозиция и все такое прочее. А с другой стороны — под эту марку хватают людей, к вредительству и оппозиции непричастных, зато недовольных всякими нововведениями. Короче говоря, никто ничего не понимает, но все выражают энтузиазм и верноподданничество, а чем все обернется, известно разве что одному богу. Или сатане… А еще поговаривают… — и Лев Петрович влип губами в самое ухо Петра Степановича, — что Маяковский будто бы не застрелился, а его убили… И Есенина тоже. Прямо и не знаю, что думать… — горестно закончил Лев Петрович и полез в карман за новой папиросой.

Глава 21

"Ну, слава богу, — подумал Петр Степанович, глядя, как за окном вагона медленно проплывают московские окраины, и мысленно перекрестился. — Рано или поздно все это должно кончиться — и оно таки кончилось. И — слава богу", — еще раз повторил он и впервые за все время, что был оторван от дома, улыбнулся.

Вера Афанасьевна заметила эту робкую улыбку мужа, обрадовалась, затараторила и начала собирать на стол. Они опять ехали в двухместном купе спального вагона, им никто не мешал, не сковывал взглядами и слухом. Можно снова стать самими собой, говорить, — правда, не слишком громко, — не опасаясь и не задумываясь, как говорят в домашнем кругу. А завтра будет Харьков, родные улицы, родные дома, родные лица, которые не только дадут приют истосковавшейся душе, но и оборонят, укроют, защитят.

Ну ее к аллаху — эту Москву, Европу и все остальное! Человек жив своим домом, своей семьей, своим делом. И это — счастье.

Грудь Петра Степановича распирало от надвигающегося счастья, он уже забыл о своих обидах, о том, что ему не продлили командировку, а прощальная беседа с начальником отдела наркомата служила ему как бы охранной грамотой перед местными властями, будя им вздумается как-то утеснять инженера Всеношного. Да и кому это нужно — утеснять его, такого специалиста в своем деле? Что может эта власть без таких людей, как инженер Всеношный? Ничего она не может ни создать, ни построить, сколько бы она ни напирала на пролетарскую сознательность и энтузиазм. Даже смешно об этом думать.

Смешны и его недавние страхи. Ну, Москва — это понятно: там вся эта власть сосредоточена, там они как пауки в банке, и каждый чужой человек — враг. А в Харькове — это ж провинция! — там все проще и спокойнее. Главное — не поддаваться столичному психозу, который обуял даже Левку, не говоря о Петре Аристарховиче. Только вот Алексей Задонов — этот знает что-то такое, знает и помалкивает, знает и кривляется. Ну да бог с ним. И со всеми остальными тоже.

"До-мой! До-мой! — стучат колеса. — До-ма-то-луч-ше! До-ма-то-луч-ше!"

Дома действительно лучше.

Вера Афанасьевна разложила на столе снедь, поставила бутылку водки, снисходительно и нежно посмотрела на мужа, как бы прощая ему его маленькие слабости. Щеки ее пылали, губы припухли и запунцевели, как спелые вишни, глаза сияли, обнаженные руки плавно скользили над столом, будто она священнодействовала, а не занималась обычным делом, которое для многих женщин после замужества становится чем-то вроде наказания, несения креста, а для Веры Афанасьевны — так одно сплошное удовольствие.

— Ты чего это раскраснелась? — удивился Петр Степанович.

— Жа-арко, — певуче ответила Вера Афанасьевна и почему-то смутилась.

Она и сама не знала, что это с ней такое происходит, но только ей все время хочется дотронуться до обнаженной руки своего мужа, погладить его по голове, прижаться к нему, будто сегодня ночью они не спали в одной постели, будто он не придавливал ее своим тяжелым телом, отчего ей хотелось как бы вывернуться наизнанку, втянуть своего Петеньку в себя всего-всего без остатка, и чтобы это продолжалось как можно дольше, будто она была лишена всего этого уже долгое время.

Петр Степанович, занятый своими мыслями и почти не замечающий жены, как не замечают привычной домашней обстановки, не сразу уразумел, что и для жены его тоже закончился период нервного напряжения, что она тоже как бы оттаяла. Он заметил, что румянец ей особенно идет, и возбужденный блеск глаз, и припухлость губ, будто налитых живительным соком. И вся она такая ладная, такая желанная…

Он протянул к ней руки — и она порывисто подалась к нему, Петр Степанович привлек ее к себе, посадил на колени и стал целовать ее лицо, шею, губы с жадной ненасытностью молодости. Уже руки его проникли под ее платье, уже он готов был забыться, как вдруг в дверь купе постучали, и Вера Афанасьевна отпрянула от него, одергивая платье и поправляя волосы.

Петр Степанович убрал со стола бутылку с водкой и открыл дверь. Перед ним стоял проводник.

— Простите, если помешал, — сказал он, наметанным глазом оглядывая стол и Веру Афанасьевну. — Я только насчет чаю… Если товарищам угодно чаю, так я завсегда пожалуйста. Титан у меня завсегда горячий…

— Да-да, спасибо, — поблагодарил Петр Степанович. — Чаю? Да-да, конечно, чаю. Четыре стакана, пожалуйста.

И тут он заметил на себе быстрый и внимательный взгляд человека, который то ли проходил мимо, то ли стоял в проходе. Взгляд как взгляд — ничего особенного, но что-то внутри Петра Степановича оборвалось и покатилось вниз: г