Филипп, отуманенный злостью, никак не мог подыскать нужного хлесткого слова, чтобы насытить свою злость. Скажи, как сговорились все в Лужах стоять наперекор советской власти и партийным установкам! Нет, пока не заткнешь глотки Гудымам, добра не жди. А заткнешь Гудымам, другие тоже заткнутся.
Филиппа Мануйловича лишь в октябре этого года выбрали секретарем партячейки деревни Лужи, выбрали вместо Семена Гуревича, который вместе с семьей перебрался в Валуевичи и работает там теперь при райкоме партии уполномоченным по раскулачиванию и коллективизации крестьянских хозяйств. В октябре же был снят с должности председателя деревенского совета однорукий Митрофан Вулович, снят по причине низкой активности и преклонного возраста. Вместо Митрофана председателем совета назначили хрипатого Касьяна Довбню, как сознательного коммуниста, проявившего геройство в борьбе с антисоветским элементом, хотя всем было известно, что он с великого страху застрелил беглого Гаврилу Мануйловича, да, к тому же, больного и немощного. Правда, Касьян с тех пор перестал пить, но это оттого, что пить ему не на что, а так он, если дорвется до дармовщинки, от стакана не отлипнет, пока под лавку не свалится.
Высокая изба старшего сына Аверьяна Гудымы, Игната, стояла в глубине двора, а не так, как у всех в Лужах — впритык к забору, и смотрела на мир эта изба сквозь густое сито ветвей молодых яблонь, правильными рядами выстроившихся вдоль расчищенной от снега дорожки, да рябин, посаженных у забора со стороны улицы. Ишь, и здесь у них не как у людей.
Филипп подошел к калитке, сунул руку в проем, нащупал щеколду, звучно вырвал ее из петли, толкнул калитку ногой, зашагал по расчищенной дорожке к дому, над крышей которого стоял в морозном воздухе прямой белый столб дыма. Из конуры высунул волчью голову здоровенный пес, тряхнул цепью, ощерил клыкастую пасть, выдавил из нее вместе с паром хриплый рык.
Но Филипп не убавил шагу, зная, что на день этого зверюгу сажают на укороченную цепь, и до дорожки тот не достает. Знал, видать, об этом и сам пес, поэтому только рявкнул хрипло, как бы предупреждая хозяев, что идет чужой человек, но из конуры вылезать не стал.
Филипп взбежал на скрипучее крыльцо, рванул за дверную скобу, шагнул в сени. Дверь в избу приотворилась ему навстречу, из двери высунулась жена Игната Варвара, баба, известная на всю деревню злым и подковыристым языком. Увидев гостя, она распахнула двери пошире, встала на пороге, загородив проход своим пышным телом, растянула рот до ушей, пропела ангельским голосом, от которого у Филиппа весь волос, какой произрастал на нем сверху донизу, поднялся дыбом:
— Ба-атюшки свя-аты! Эва какого гостечка послал нам ос-сподь! Игнат, чего сидишь, как тот пень? Иди, встречай товарища секлетаря партейной ячейки!
— И без встреч обойдусь, — бормотнул Филипп, останавливаясь напротив бабы.
Злость в нем вскипела еще пуще, даже в голове зашумело от такой злости, но решимости поубавилось: он уже не был уверен, что правильно поступил, плюнув на пустопорожние разговоры-уговоры собрания деревенских активистов, и рванул вгорячах к Игнату. А что, собственно, он ему скажет? Чем таким припрет Игната к стенке? Говорить нечего, припереть нечем. Но и отступать поздно. Это как в гражданку: вымахал красный разъезд на вершину холма, а внизу беляки, да вдвое-втрое больше, и остается лишь шашку из ножен вон и вперед, и вся надежда на дерзость да внезапность.
И едва Варвара освободила проход, глотнул Филипп воздуху побольше, шагнул в избу и, не снимая шапки, остановился в дверях, тонкими ноздрями хватая крепкий самогонно-чесночный запах.
В просторной горнице за длинным столом, уставленном закусками, с одной стороны, спиной к окнам, сидели все четверо братьев Гудым, все кряжистые, как дубовые пеньки, с короткими шеями и белесыми глазами. Супротив них, спиной к двери, Филипп с изумлением различил сутулую, кособокую фигуру бывшего председателя лужицкого совета однорукого Митрофана Вуловича, двух самых старших из многочисленных братьев Половичей, Кузьму и Савелия, и двух же братьев-близнецов Микуличей, Агафона и Евстрата.
Но вот уж чего Филипп не ожидал, так не ожидал — это встретить здесь своего отца. Тот сидел сбоку, в торце стола, на фоне окна четко рисовался его горбоносый профиль, кудлатая борода и задиристый хохолок на макушке. Что батька зудит против колхозов и налогов, это не новость, что он бродит по деревне и ведет зловредную агитацию — тоже. Но чтобы спеться с Гудымами, имея партийным секретарем своего родного сына, — это уж слишком, это уж ни в какие ворота, это уж пахнет чистейшей контрой. Однорукий Митрофан — черт с ним: он и раньше всегда лебезил перед Гудымами, но чтобы батька…
— Та-ак, значит, — выдавил из себя Филипп, оглядывая честную компанию. Как ни был он огорошен, однако отметил, что стаканы стоят, а бутылки на столе нету, выходит, спрятали, выходит, побаиваются, и это придало ему силы. Он сглотнул голодную слюну: еще не обедал сегодня по причине собрания, заговорил в настороженной тишине, все более накаляясь:
— Собрались, значит… Заговорчики-разговорчики? Пока совецка власть думает-решает, чтобы подобру-поздорову… А вы, значит, так — втихую… И ты, батя, с ними… Не промахнись гляди!
Вскочил отец, уронив табурет, взвизгнул, выставив вперед седую всклокоченную бороду и такой же, как у сына, крючковатый нос, понес по кочкам:
— А ты кто такой есть, чтоб за своим кровным батькой доглядать! Кто ты такой есть, чтоб людям мешать, это самое, сурьезные разговоры разговаривать! Что ты из себя представляешь, ядрена вошь! Да я, как есть твой кровный родитель, выпороть тебя могу перед всем честным миром очень даже с превеликим удовольствием! Эва, разнуздались! Эва, моду завели старикам указывать, как им жить! Да ты, поганец… Да я тебя, в душу твою мать! — топал ногами Чумной Василий, все более разъяряясь и нашаривая свою клюку дрожащей от возбуждения рукой.
Филипп, набычась, следил за отцовой рукой, которая все ближе подбиралась к толстой дубовой палке с массивным набалдашником, прислоненной к ножке стола. Он знал своего отца, недаром прозванного на деревне Чумным Василием: тот, как только овладеет своей клюкой, не преминет ею воспользоваться. А такой дубинкой и покалечить можно.
И точно, едва клюка оказалась в батькиной руке, как он, перехватив ее за тонкий конец, тыча ею перед собой, шагнул к сыну, но его попридержал единственной своею рукой Митрофан Вулович, ему на помощь пришел один из Микуличей, они прижали чумного Василия к лавке, вырвали клюку, а он брыкался, визжал и брызгал слюной.
Варвара метнулась меж ними и Филиппом, раскинула руки, как наседка крылья, замолотила змеиным своим языком:
— Вы чо, нечистые силы! Человек в гости пришел, ему выпить, может, приспичило, а они, замест того, чтобы здрасти вам и прошу откушать чем бог послал, палкой замахиваться… А ну гэть до места! А то возьму ухват, так отвалтузю, что забудете, как в моем доме агитации устраивать! — И все теснила Филиппа к двери могучим задом, не давая рта ему раскрыть, сама же толкнула дверь ногой, и таки вытеснила его в сени, дверь за собой захлопнула с треском и, тесня его уже к выходу высокой грудью, выговаривала с явной издевкой: — А ты, секлетарь, опрежь посыльного посылай, что идешь, мол, в гости, а то вишь, как честных людей переполошил. Как бы батьку твово родимчик не хватил. Упаси бог!
Филипп даже не заметил, как оказался на крыльце перед закрытой дверью. Его распирала такая ненависть, что трудно было дышать. Он рванул воротник косоворотки, снял шапку, вытер ею взопревшее лицо, снова нахлобучил шапку на голову, только после этого сбежал с крыльца и вздрогнул, остановился: в двух шагах от него, взметнув на воздух снежную пыль, вырос громадный, как медведь, пес, замолотил в воздухе толстыми лапами, натягивая цепь, зашелся в хриплом, придушенном лае. Филипп с минуту смотрел в его красную пасть, на белые с желтизной громадные клыки, в налитые кровью глаза, потянул из кармана наган, но вовремя опомнился, выругался и зашагал по дорожке к калитке.
Глава 5
Филипп возвращался в совет с уже готовым решением, но, вновь очутившись среди своих товарищей, об этом решении промолчал. Заняв председательское место, заговорил о другом:
— Пока вы тут воду в ступе толочите, кулачье не дремлет, подбивает народ супротив совецкой власти, настраивает деревню супротив колхозов и нашей с вами большевицкой партии, — с убежденностью бросал он слова в тесную кучку притихших односельчан. — Я только что от Игната Гудымы. Там все его братья, однорукий Митрофан, мой батька и еще четверо: Кузьма Полович, его брат Савелий, оба Микуличи. Вся шайка-лейка. Того и гляди завтрева зачнут коммунистов и активистов рвать на куски. Что, я вас спрашиваю, будем свои шеи подставлять? Или что?
Одиннадцать активистов и трое коммунистов опустили головы в тяжелом раздумье. Лишь Касьян Довбня, сидящий рядом с Филиппом за председательским столом, пошевелился и прохрипел своим порченым горлом:
— Заарестовать их надоть и в темную. А что? — И с вызовом в глазах, в которых мерцающими огоньками метался страх, посмотрел на однопартийцев и активистов.
— Заарестовать всегда не поздно, — промычал Иван, самый младший из многочисленных Половичей, недавно вернувшийся со службы в Красной армии, женившийся и отделившийся от отца. — Заарестовать — это не выход. Мы вон сами, вроде как сознательные считаемся, и то не можем никак договориться промеж себя, а чтобы всей деревней… Тут надо агитацию развернуть, чтоб дошло до каждого, а уж потом…
— Чего потом? Чего потом? — взорвался Филипп. — Сколько может это потом продолжаться? Сколько можно на Гудымов оглядываться? Привыкли, понимаешь ли… А совецка власть ждать не может! Время у нее на это дело не отпущено! Мировой имперализм и внутренний его, так сказать, союзник в лице кулаков и подкулачников не дремлют, они свою агитацию ведут днем и ночью. Дождемся, говорю, что нам кишки выпустят и брюхо половой набьют…