Почти час тянулись бабы и мужики в совет, постепенно набивались в просторную горницу, расширенную за счет двух смежных комнат. Первыми привалила молодежь, захватила все углы, набилась за печкой, шушукалась, взвизгивали девки. Старики, оккупировавшие передние лавки, ворчали на молодых, негодующе стучали в пол палками, трясли седыми бородами, смолили едучий самосад. В помещении под низкими потолками плавал сизыми слоями дым. Коптили и подслеповато мигали четыре керосиновых лампы: две на стенах, две на столе президиума. Хлопала дверь с улицы в сени, белый морозный пар из сеней тек по полу и, будто живое существо, прятался под лавки, забирался под полушубки, зипуны и бабьи юбки.
В соседней комнате, куда вела дверь из сеней, собрались коммунисты и беспартийный актив — все те же, что и намедни. Там же, вдоль стены, расположились милиционеры, привычно деловито хмурились, поглядывали с неодобрением на активистов. За столом Семен Гуревич в кожанке, взгляд властный, подозрительный, совсем не тот, что раньше, когда ходил в секретарях деревенской партячейки. Рядом с ним оперуполномоченный ГПУ Илья Каневич щупает пасмурными глазами лица сидящих напротив луживцев. Сбоку пристроился Филипп Мануйлович. Вид у него такой, как у жениха на свадьбе, от которого сбежала невеста: гости пьют-гуляют, а найдут ли невесту и вернут ли ее жениху, один бог знает.
— Значит, так, — говорит Семен Гуревич, пристукивая твердыми, точно из дуба вырезанными, кулаками по столу, как бы вбивая в щелястые доски занозистые клинья слов. — Вопрос жизни и смерти советской власти. Быть колхозам — жизнь, не быть — смерть. Так ставит вопрос партия, так разъясняет нам его товарищ Сталин. Никаких сомнений и колебаний! Вдоль всех наших границ стоят черные силы мирового империализма. Чуть почувствуют нашу слабину — ударят всем скопом. А наша слабина состоит в том, что мы еще не научились смотреть на вопрос коллективизации как на смертельную классовую борьбу за дело трудящихся всех стран. Мы продолжаем смотреть на кулака не с классовых позиций, а с позиций родства и свойства. Это дело надо поломать к чертовой матери! В классовой борьбе не может быть ни брата, ни свата, ни отца, ни сына, ни матери, ни сестры. Иначе ни черта мы не сделаем для победы мировой революции и всемирного коммунизма… — Закашлялся, облизал сухие губы шершавым языком.
Хоть и насобачился Семен говорить перед народом в последнее время, а все еще нет спокойной уверенности в том, что скажет так, как нужно, и проберет слушателей до самой печенки. Вот и волнуется поэтому всякий раз, аж в глотке все пересыхает.
Семен взял графин с водой, пошарил глазами в поисках стакана, решительно запрокинул графин вверх дном, горлом в черную прорву рта, стал пить, дергая кадыком. Все смотрели, как Семен пьет, слушали, как звучно булькает вода, исчезая в Семеновой глотке, всем захотелось пить тоже.
Касьян Довбня, сидевший вместе со всеми, отвернул голову в сторону, покривил обросшее щетиной лицо. Его жена, Лукерья, скоро распилит его на части, до того ей хочется вернуться в Смоленск, к своим родителям, до того ей, городской бабе, надоела деревенская жизнь. Да и детям хорошо бы дать образование, чтобы не в земле они ковырялись, а имели чистую работу, сыновья женились бы на городских, тоже образованных, дочери вышли бы замуж не за сиволапых мужиков, за которыми всю свою жизнь придется ковыряться в навозе. Даже председательство мужа уже не прельщает Лукерью, как прельщало совсем недавно быть женою директора мельницы: не перед кем тут хвастаться как директорством, так и председательством, как не перед кем форсить городскими обветшавшими нарядами. И все эти бабьи несознательные глупости бьют по Касьяновой голове, а она у него не казенная, голова-то…
Семен обтер мокрые усы рукавом, заговорил снова:
— Сейчас, как только мы с вами, дорогие мои товарищи-земляки, закончим совещание и примем бесповоротное решение, я поставлю перед собранием деревни вопрос ребром: или вы сейчас всем скопом записываетесь в колхоз и начинаете жить по-новому, или завтра советская власть сделает соответствующие выводы из вашего саботажа и контрреволюционности и самых злостных противников коллективизации призовет к порядку своей могучей и твердой пролетарской рукой. А которые партейные, тех выгонит из наших большевицких рядов к чертовой матери. Исходя из текущего момента настоящего революционного времени, вы все должны первыми записаться в колхоз со всем своим движимым и недвижимым имуществом и дать пример всем остальным несознательным гражданам. И никаких колебаний и сомнений! Ни-ка-ких! Ясно?
Семен оглядел активистов суровыми прицеливающимися глазами, и все поняли, что Семен Гуревич колебаться не станет, что ни братьев своих, ни мать с отцом не пожалеет. И он, как бы в подтверждение своих слов и общего о нем понимания, кивнул на сидящего рядом Каневича и пояснил:
— Вот перед вами товарищ Илья Израильевич Каневич, уполномоченный нашей славной ОГПУ и член штаба по ударному раскулачиванию и коллективизации в нашем районе. Он имеет на руках инструкцию и мандат арестовывать всех, кто будет противиться коллективизации и установлению светлой жизни для нашего крестьянства на страх мировому империализму. Арестовывать и вместе с семьями отправлять в Сибирь… аж до самого Тихого океана. А какие будут оказывать сопротивление, тех он имеет право ставить к стенке без суда и следствия, то есть по революционным законам военного времени. Так-то вот, дорогие товарищи. А еще скажу, что агитировать вас слишком долго у меня нет никакой возможности: не вы одни у советской власти, везде требуется твердая рука и большевицкая решимость… А теперь, если есть вопросы, давайте вопросы. Но чтоб покороче, без всяких там киселей.
Вопросов не было. Даже дотошный Роман Кулыга покряхтел-покряхтел, однако вопроса так и не задал.
Когда лужицкие коммунисты и активисты появились в помещении для собраний, там уже было не пройти, не продохнуть. Народ набился так тесно, что Семену Гуревичу, Филиппу Мануйловичу и Касьяну Довбне пришлось протискиваться к столу президиума, с усилием раздвигая плечами плотную массу овчинных полушубков, старозаветных армяков и зипунов. Воздух был пропитан запахами кислой овчины, распаренных тел, табачного дыма, чеснока и сивухи. Лампы коптили, их свет с трудом пробивался сквозь плотную пелену дыма. Охали, пищали девки и бабы, сжатые со всех сторон мужиками, донимаемые охальными руками, проникающими в запретные места бабьего существа.
Руководящая троица пролезла наконец в угол, где стоял стол и три стула за ним, где в темном углу еще остались следы от обширнейшего киота, которые не смог прикрыть внушительный портрет товарища Сталина, глядящего в необозримые дали прищуренными глазами. Прямо перед президиумом тяжело дышала стена из человеческих тел, распаренные лица щупали троицу настороженными глазами, с опаской и недоверием.
Семен Гуревич встал посредине между Мануйловичем и Довбней, расстегнул полушубок, кинул на стол шапку, пригладил редкие волосы на голове обеими руками.
— Здорово, граждане-товарищи! Здорово, земляки! — выкрикнул он с наигранным весельем и радостью.
В ответ лишь самые ближние, что на виду, что-то пробормотали на его приветствие, покивали головами, остальные ответили сдержанным гулом. За печкой звонко хохотнула какая-то девка и с испуга зажала рот рукой. Все стихло и напряглось в ожидании.
— Такое вот дело, граждане-товарищи, — продолжил Семен, погасив вымученную улыбку на жестком лице. — Я приехал сюда к вам не разговоры разговаривать, не агитировать, а ставить вопрос ребром: кто желает войти в светлое будущее добровольно и по своей собственной революционной сознательности, тот вот сейчас, на этой вот бумаге запишется в колхоз и завтра начнет жить по-новому. — И потряс в воздухе листком бумаги. — А кто не желает по своей несознательности или зловредности, тем партия большевиков-ленинцев и советская власть говорит прямо и решительно: дорожка скатертью в Сибирь и другие дальние края. Но и там, в Сибири, вы будете жить по законам советской власти, по всей воле нашей партии и товарища Сталина. Другого пути нет и быть не может. Поэтому прошу подходить к столу и записываться. — Оглядел темную плотную массу тел и смутные пятна лиц, спросил с угрозой, вбивая в головы каждое слово: — Кто первый желает вступить в колхоз имени Мировой революции, прошу сюда.
Никто не шелохнулся, никто не переступил невидимой черты, отделяющей передний ряд баб и мужиков от стола президиума. Зато сзади возник сдержанный шум и движение: люди потихоньку стали покидать собрание, протискиваться к выходу. Громыхание лавок и табуретов, шарканье подошв, глухой ропот все нарастали и нарастали, и Филиппу Мануйловичу хорошо было видно, как движутся к выходу, обтекая неподвижные островки колеблющихся, кудлатые мужицкие головы, бабьи платки и шали, выхватывая из этих островков то одного, то другого. Первыми покинули собрание браться Гудымы, вон проплыл к двери дерзкий хохолок родного батьки Филиппа, Чумного Василия, за ним шел, раздвигая толпу широкими плечами, старший брат Филиппа, Корней. Движение к выходу все разрасталось, вот оно захватило передних, стало вырывать из них стариков и баб, и уже не плотная масса, а лишь кучка неподвижных истуканов стояла перед столом, опустив головы в тяжелом раздумье.
— Зря уходите! — зло выкрикнул Семен Гуревич и каким-то торжествующим голосом стал бросать вслед уходящим: — Никуда вам от своей судьбы не уйти! В избе от нее не отсидишься, в подполе не схоронишься! Мы, большевики, не те люди, чтобы останавливаться на полдороге! Нас на испуг не возьмешь! Сами пугать горазды!
Через пять минут в помещении осталось человек двадцать. Вместе с активистами и коммунистами. Они-то и записались в колхоз. Здесь же, на первом собрании новоиспеченных колхозников было решено раскулачить для начала девять семей: братьев Гудым, близнецов Микуличей, троих братьев Половичей. Решено арестовать и Чумного Василия Мануйловича, но не как кулака, а как вредного для колхозного строительства элемента.