Какое-то время, оглядываясь, Матов видел жиденькую цепочку красноармейцев, медленно спускавшуюся в лощину, но вскоре они растворились в фиолетовой дымке.
Черкес под Матовым шел ходко, а вслед за ним, не отставая, двое саней с красноармейцами, съежившимися от холода. Вскоре на пути у них возник глубокий овраг, и Матов повернул влево, вдоль его кромки. Овраг становился все уже и уже, и вот лишь небольшая канава, которую конь взял легко, но возница первых же саней въехал в нее боком — и сани опрокинулись.
Оставив своих красноармейцев выбираться из канавы, Матов наддал ходу, выскочил на небольшой холмик и сразу же увидел две черные фигурки, бредущие по полю. Это было так неожиданно, что он замер и даже задержал дыхание, опасаясь, что, едва эти черные фигурки заметят его, исчезнут в то же мгновение.
Никакого страха Матов не испытывал, а испытывал азарт охотника, выследившего матерого медведя перед тем, как тому залечь в берлогу: медведь близко, но стрелять еще нельзя. Сколько раз Матов испытывал этот азарт, сколько раз бывало, что азарт оказывался сильнее рассудка: неосторожное движение и — медведь, рявкнув, пускался наутек и исчезал в лесной чаще. Или, наоборот: кидался на охотников.
Конь громко фыркнул — и две фигурки замерли и обернулись к Матову. Матов пустил Черкеса вниз, на ходу выхватил револьвер и, выстрелив дважды вверх, понесся на этих двоих, оглашая тишину ночной степи громким криком:
— Стой! Стой, стрелять буду! Стой, гады! Взвод, ко мне! Окружай их! Окружай! Ложись! Бросай оружие! Руки за голову! — Матов скакал и орал, орал не переставая, сам не зная, зачем он это делает.
Один из беглецов, поменьше ростом, кинулся к другому, они слились вместе, и когда Матов подскакал совсем близко, и стал кружить вокруг них, размахивая револьвером и выкрикивая команды и угрозы, но держась все-таки на некотором отдалении от них, оба они повалились на снег и замерли темной и жалкой кучкой.
Уже наверху загалдели красноармейцы и, рассыпаясь цепью, побежали к своему командиру и его пленникам. В лунном свете поблескивали винтовки и штыки, устремленные вперед.
Матов остановил коня в пяти шагах от лежащих беглецов и замолчал. Что-то было в этих двоих совсем не то, чего он ожидал. Еще не совсем разобравшись, в чем тут дело, почувствовал неловкость и стыд, соскочил с коня и, держа его на поводу, подошел к лежащим.
— А ну встаньте! — приказал он негромко, и те медленно поднялись, отряхиваясь от снега. Матов услыхал тихое, сдерживаемое всхлипывание, и понял, что перед ним — дети, мальчишка и девчонка лет по двенадцати-четырнадцати.
Подбежали красноармейцы и остановились, тяжело дыша, все еще держа винтовки наперевес.
— Вы кто такие? Откуда? — спросил Матов, стараясь разглядеть лица беглецов.
— С хутора мы, с Ключевого.
— А почему по ночам ходите?
— Дядечьку, видпустыте нас! Нас батяня с маманей ждуть, — заканючил мальчишка.
— А далеко этот ваш хутор?
— Та ни-и, нэ дюже.
Матов оглянулся в растерянности.
Дети не могут быть врагами, не могут, следовательно, представлять опасности для советской власти, но, с другой стороны, был приказ: никого из зоны оцепления не выпускать и в зону не пускать тоже, всех задерживать. Нарушить приказ Матов не мог, но и задерживать этих ребятишек как вражеский элемент — тоже.
— Мы вот что сделаем, — решил наконец он эту сложную для себя задачу. — Мы сейчас поедем на хутор Матюхинский, вы там отдохнете, переночуете, поедите, а потом и решим, как вас доставить к отцу с матерью.
— Дя-енька, мы са-ами! — законючила теперь и девчушка, но Матов уже решил: ему было и жаль этих ребятишек, и не мог он, даже если бы не было приказа, бросить их посреди степи, тем более что не знал, где этот хутор Ключевой находится, может, до него о-го-го сколько, а это — дети, мало ли что. Ну и приказ, конечно, тоже. Да и никто им ничего плохого не сделает — ни они, Красная армия, ни ОГПУ.
— Ну-ка, быстренько наверх и в сани! — скомандовал Матов, перекидывая уздечку через голову Черкеса. — Ребята, забирайте их в сани! Да винтовки-то чего выставили? Эка вы, ребята!
Красноармейцы стали закидывать винтовки за спину и шумно и облегченно переговариваться. Послышался смех, подначки. Матов, взгромоздившись на Черкеса, ехал впереди и улыбался невесть чему. Может, тому, как представлялась ему встреча с двумя неизвестными, которые виделись ему матерыми врагами, до зубов вооруженными, хитрыми и жестокими, как их описывают в газетах, а оказалось совсем не то.
Может, он улыбался своему страху, который ведь все-таки был в нем, был, как и неделю назад, когда он увидел в овражке костер, а ему казалось, что страх — это удел каких-то совершенно несамостоятельных людишек, не имеющих перед собой никакой жизненной цели.
Он улыбался еще и тому, что все-таки настиг этих нарушителей, а другой какой командир взвода мог этого не сделать, лишь зря проплутав по степи…
И вообще, почему не радоваться, если жить так хорошо, и такой ясный месяц, и так ярко — к еще большему морозу — светятся вкруг него два голубоватых венца, и так весело и сочно хрустит снег под ногами красноармейцев и копытами Черкеса, и такое тепло исходит от его крепкой спины, и так он сам, Матов, молод и силен, и впереди у него большая и удачная жизнь…
Матов привел беглецов в свою хату и велел Петруку накормить их и напоить молоком. Когда мальчишка с девчонкой разделись, оба оказались тоненькими и худющими — в чем только душа держится. Они диковато оглядывались на Матова и на Петрука, который, как добрая нянька, ходил вокруг них, то усаживая за стол, то, спохватившись, тащил их мыть руки, то подсовывал им миски с борщом и хлеб, каждый раз повторяя одно и то же:
— Ось и добре, ось якы гарны дитоньки, — хотя самому было чуть больше двадцати, а выглядел едва ли старше этих ребятишек.
Матов, передав ребят Петруку, ушел на свою половину писать рапорт о задержании. Прежде чем идти к ротному на доклад, он еще хотел поговорить с ребятишками и выяснить, кто они и как оказались в ночной степи вдали от своего дома. А что дом их был действительно далековато даже для дневного пути, Матов определил по карте: хутор Ключевой от Матюхинского отстоял километров на двадцать, это если по прямой, а если по дороге, то и того больше. Раза два Матов подходил к двери и сквозь щель смотрел, как жадно ребятишки уплетали борщ, особенно налегая на хлеб, а потом, когда уже пили молоко, как клевали они носом, осовело следя глазами за Петруком.
"Какие тут разговоры, — вздохнул Матов. — Ладно, утро вечера мудренее". И, велев Петруку уложить детей спать, сам отправился к ротному на доклад, удивляясь, что тот сам не проявил интереса ко всей этой истории.
Оказалось, что Левкоева на месте нет, что он все еще в шестой роте, и неизвестно, когда вернется.
"Опять там пьянка, — подумал Матов, испытывая неловкость перед Обыковым, который почему-то, как и сам Матов, делает вид, что ничего противоуставного в роте не происходит.
Обыков, прочитав донесение Матова, сунул его в планшет и зашагал по горнице от печки к окну и обратно, глубоко засунув руки в карманы галифе и что-то там, в карманах, перебирая пальцами.
— Просто ума не приложу, чего он там делает, — говорил он своим резким голосом, морща круглое лицо. Остановился перед Матовым, который сидел за столом на лавке и курил. — Может, послать туда людей? — И сам же себе ответил: — А какой в этом смысл? Там и своих людей хватает. Опять же, если что стряслось, так прислали бы нарочного.
"Чего у них там может стрястись? — думал Матов. — Перепились — вот что у них могло там стрястись…"
Ему вспомнился казак, хозяин хаты, в которой остановился Сергеев, бутыль с мутной самогонкой… А вдруг этот казак специально спаивает красных командиров, чтобы, улучив момент, всех их перебить, а потом и красноармейцев шестой роты, и вот сейчас там это, может быть, уже произошло, казаки готовят нападение на хутор Матюхинский и на другие хутора, а он, комвзвода Матов, преступно бездействует, зная или догадываясь, что там происходит и что из этого может получиться.
Может, к тому же, ребятишки эти разведчики или связные, посланные с каким-то заданием. Иначе как объяснить появление детей в ночной степи вдали от жилья? И как потом он, Матов, будет смотреть в глаза своим товарищам?..
А с другой стороны, разве Левкоев впервой уезжает в шестую роту? Разве младший политрук Обыков не знает, зачем он туда ездит? А если знает, почему не принимает мер?
Обыков походил-походил, остановился перед Матовым, глядя куда-то в сторону.
— Да, о чем-то я хотел тебя спросить… Ты неделю назад был в шестой роте… А больше там не был?
— Нет, не был.
— М-мда. Впрочем, ладно. Иди, чего уж теперь… А казачат этих не отпускай, попридержи их у себя: пусть начальство решает, что с ними делать.
Матов вышел на улицу, вдохнул полной грудью морозный воздух.
"Может, надо было сказать политруку, что у них там попойка? Похоже, Обыков подталкивал меня к этому… Да. А зачем? А затем, что ему нужна зацепка. Если бы я сказал, он бы дал делу ход, а так… Но я-то… я-то!.. Других осуждаю, а сам не лучше. Ведь если встать на принципиальную позицию, то сказать политруку я должен: моральный климат в роте — это его прямая обязанность… Но и моя тоже. Так что же делать?"
В нерешительности Матов оглянулся на окна хаты, только что покинутой им: сквозь щели в ставнях пробивался тусклый свет керосиновой лампы и стекал по сиренево-синей стене. Вот свет пропал, вот проявился снова — политрук все еще ходил от печки к окну и обратно.
Не оставалось сомнений, что политрук знает, зачем Левкоев ездит в шестую роту, и мучается сейчас одним только вопросом: что ему, политруку, делать, если попойки эти откроются?
А что делать Матову, комсомольцу и красному командиру? Матов, задав себе этот вопрос, отвечать на него не стал и быстро зашагал по улице, то попадая в тень, то под свет высокой луны и опять испытывая непонятную тревогу, будто это он сам, а не комроты Левкоев, сотворил что-то стыдное и прячется теперь от людских глаз, которые следят за каждым его шагом сквозь щели в темных ставнях.