"Метель будет, — подумал Матов, вспомнив предупреждение Левкоева. — Надо бы на ночь убрать патрули: не ровен час — заплутают и замерзнут".
С хутора, из-за крайней хаты, вырвалась пароконная повозка и сразу же пошла вскачь. Через минуту она поравнялась с Матовым, и он успел разглядеть в ней толстого возницу, гэпэушника Зубилина и две жалкие фигурки, съежившиеся у его ног.
Петрук оглянулся на своего командира, страдальчески сморщил красное от холода лицо, хотел, видно, что-то сказать, но Матов демонстративно зевнул и закрыл глаза, и тогда Петрук дернул вожжи и взмахнул кнутом — Черкес вскинул голову и наддал ходу.
Командир роты Левкоев, выслушав соображения Матова о надвигающейся метели и опасности, которую она представляет для патрулирующих красноармейцев, особенно городских, нахмурился, встал из-за стола и подошел к запотевшему окну, в которое была видна лишь часть хуторской улицы да две хаты напротив.
— А ты что думаешь, комиссар? — обернулся он к Обыкову.
— Так что я думаю… Я думаю, что наше дело нести службу в любую погоду. А вдруг что случится!? А? Ладно еще — пацаны, а этот, из гэпэу, говорил, что появились банды… Что тогда? Кто отвечать будет? Мы с тобой и будем отвечать.
— Ну, предположим, появится банда, — не сдавался Матов. — И что? Что могут сделать два красноармейца против банды? Да если она еще вынырнет неожиданно из метели… Ничего они не смогут сделать. Они и пикнуть-то не успеют. А караулы вокруг хутора усилить…
— Послушай, взводный, откуда у тебя такая фамилия… такая матершинная? — неожиданно задал вопрос Левкоев, перебивая Матова, будто происхождение его фамилии давно занимало его, но он самостоятельно так и не смог разрешить эту загадку и лишь сейчас догадался спросить у самого Матова.
— Фамилия? — удивился Матов, почувствовав напряжение в голосе командира роты. — При чем тут фамилия? Я говорю, что мы людей потерять можем. У нас на Беломорье народ привычный и к морозам, и к метелям, а и то, случается, пропадают…
— И все-таки, взводный, чудная у тебя фамилия какая-то…
— Ничего чудного в моей фамилии нет, товарищ комроты. И дело тут не в матершине, а… коврики есть такие, из веревок плетут, так эти коврики называются матами. Отсюда и фамилия.
— Скажи-ка… Вот видишь, комиссар, а ты, поди, и не знал, что есть такие коврики. Да-а, век живи, век учись. Ну, да мы еще молоды-ые… Молодые мы еще! Нас учить надо! — говорил Левкоев, все повышая и повышая голос.
Потом, отойдя от окна, прошелся по горнице и вдруг остановился перед Матовым, сидящим на лавке у стены.
— Вста-ать! — взвизгнул он, мгновенно побледнев и уставившись на Матова округлившимися глазами из-под черной щетины сросшихся бровей.
Матов медленно поднялся, привычным движением обеих рук от живота к спине одернул гимнастерку и замер, руки по швам, глядя поверх головы ротного.
— Вот вам, товарищ командир взвода Матов, мой приказ: ночью через каждые два часа проверять патрули! Лично! И докладывать мне! Па-автари-ить при-ик-казание!
— Есть через каждые два часа проверять патрули и докладывать вам лично! Разрешите идти?
— Идите. И запомните, взводный: армия есть армия, и всякие там жалости — это для барышень! — Отвернулся и пошел к столу. Но когда Матов уже шагнул в сени, выкрикнул вдогонку: — А пацаны твои — кулацкое семя, а ты с ними миндальничать, по головке гладить!
Уже закрыв за собой дверь, Матов с минуту стоял в сенях, переживая обиду. Потом, пересилив себя, снова открыл дверь в горницу и, не переступая порога, произнес:
— Прикажите, товарищ командир роты, звонить в колокол во время метели. — Закрыл дверь и вышел с сознанием исполненного долга.
Метель обрушилась на хутор, когда Матов в одиночестве доедал свой обед.
Полчаса назад помкомвзвода Хачикян уехал на двух санях сменять патрульных. Уже тогда по улице носились белые вихри, крыши хат курились сдуваемым с них снегом, деревья беспорядочно размахивали черными ветвями, а в трубе выло на разные голоса.
Хотя Матов проинструктировал красноармейцев самым подробным образом, как вести себя в метель, чтобы не заблудиться, не уйти куда-нибудь в сторону от дороги, и что делать, чтобы не замерзнуть, на душе все равно было неспокойно. Обида на командира роты прошла, да и какая может быть обида на своего командира! Если на такие обиды обращать внимание, то надо увольняться из армии, а это малодушно и вообще невозможно.
В сенях затопали, потом постучали в дверь, тут же она растворилась, и вошел командир первого взвода Захарчук, которого все звали Колобком за его невысокий рост, широкие плечи и выпуклую грудь.
— Обедаешь? Поздновато, — весело заметил он, расстегивая шинель. — Я сейчас от ротного: велел каждые два часа проверять патрули и выделять людей на колокольню. Говорят, твоя идея, Николай…
— Буран начинается. Если кто заблудится, так чтоб по звону колокола мог ориентироваться. У нас на Севере всегда так делают. А ты что, против?
— Да нет, что ты! Просто у нас в роте не принято давать советы командиру, если тот не спрашивает. Вот Левкоев и психует, и вешает на всех собак. Осетин, кровь кавказская, горячая, — пояснил он.
Матов ничего не ответил, но про себя подумал, что вряд ли ротный сам бы додумался звонить в колокол, хотя психует он, конечно, из-за этого, а еще потому, что Матов предложил снять патрули. Зря предложил, конечно.
Захарчук подошел к печке, прижался к ней спиной.
— И вообще, должен тебе сказать, чем меньше начальству советуешь, тем самому спокойнее жить, потому что твои советы тебе же и исполнять. Я два года уже в роте и очень хорошо усвоил себе это правило.
И снова Матов ничего не сказал. Да и что говорить? Вовсе не нужно служить в роте целых два года, чтобы понять, чего любит ротный, а чего не любит. Но самому Матову всегда представлялось, что командиры Красной армии — это братья одной семьи, где почитается старшинство, но более — умение и смекалка. На Беломорье старшим в промысловой артели выбирают как раз за это, и случается, что отец ходит под началом своего сына. И это целесообразно, освящено вековым опытом.
Захарчук потоптался немного возле печки и ушел, сказав, что вечером все взводные собираются у ротного на ужин и чтобы Матов приходил тоже.
Матов лег на кровать, положил руки под голову и уставился в потолок.
Ветер скулил и выл в трубе, возился Петрук возле печки, пахло кизяком и сеном. В голове мелькали обрывки мыслей, наплывали картинки из далекого и близкого прошлого.
Матов не заметил, как уснул, но и во сне было то же самое: то всплывало лицо отца, окутанное дымом цигарки, то лицо матери, озаряемое пламенем печи; то мелькали раскрасневшиеся лица новоиспеченных командиров Красной армии на выпускном училищном балу, то девичьи лица; но лицо Любаши, студентки пединститута, которая нравилась Матову, все время расплывалось и терялось в толпе других лиц; то виделись две жалкие фигурки, бредущие по заснеженной степи, и чей-то голос все повторял и повторял: "Кулацкое семя, а ты с ними миндальничаешь".
Матов проснулся и сел на кровати, прислушался, но ничего, кроме гудения в трубе, не услыхал. "Сколько же я спал?" — подумал он с испугом, нашаривая в темноте сапоги.
В горнице на столе горела в полфитиля керосиновая лампа, Петрук посапывал на печке. Матов глянул на часы — подарок начальника училища за отличную учебу: половина пятого. Хотел разбудить Петрука, но передумал и, накинув лишь шинель, вышел на крыльцо.
Его сразу же, едва он открыл дверь, охватило могучим порывом ветра и в лицо швырнуло мокрым снегом. Не было видно ни только хат на противоположной стороне улицы, но и сарая в каких-нибудь двадцати шагах от крыльца… ни неба, ни земли, одно только движущееся белое месиво, забивающее рот, глаза, нос, так что ни дышать, ни смотреть было невозможно.
Матов представил себе своих красноармейцев на степной дороге и, гонимый тревогой, вернулся в хату, оделся как следует, разбудил Петрука и велел закладывать в сани Черкеса, а сам направился в хату напротив, где с частью красноармейцев помещался помкомвзвода Хачикян.
Только выйдя за ворота на улицу, проваливаясь в сугробы иногда по колено, Матов услыхал дребезжащий звук колокола, разрываемый ветром. Ветер дул то в лицо, почти поперек улицы, то в спину, кружил, опадал, снова набирал силу, звук колокола то уносился за Терек в калмыцкие, а некогда хазарские степи, то в сторону гор, и красноармейцы его взвода, патрулирующие дорогу, не всегда могли этот звон услышать.
В хате вместе с Хачикяном находилось человек пятнадцать, они сгрудились вокруг стола, за которым четверо резались в домино. Было жарко, душно, накурено и шумно, под потолком горела керосиновая лампа под жестяным абажуром, тени от людей колыхались по стенам и печи.
Кто-то увидел командира, толкнул Хачикяна, сидевшего за столом, тот вскочил и рявкнул хриплым басом:
— Встать! Смирно! Товарищ комвзвода! Свободные от несения службы красноармейцы второго взвода… помкомвзвода Хачикян!
— Вольно, садитесь, — разрешил Матов и прошел к столу.
Ему уступили место.
— На улице видели, что творится? — ни к кому конкретно не обращаясь, спросил он.
— Так точно, видели, — за всех ответил Хачикян.
— Через полчаса смена, поедем вместе. И еще: патрульным выдайте хлеба и сала.
— Есть выдать хлеба и сала, — как эхо повторил помкомвзвода, снова вскакивая, но Матов жестом руки усадил его на место.
— Самое главное, — продолжал Матов, пристально вглядываясь в лица своих красноармейцев, такие разные и с таким одинаковым выражением покорности в глазах и позах. — Самое главное в буран — это движение. Ни в коем случае не стоять на месте, двигаться, все время двигаться. А двигаться надо так: метров пятьдесят в одну сторону, потом назад, чтобы все время по своей протоптанной тропе. Тогда не уйдете в степь и не потеряете дорогу. И еще: надо осознать, что вы выполняете важную задачу, которую поставила перед нами советская власть и товарищ Сталин. Всем ясно?