Петр Степанович стоит и ждет своей очереди под погрузку. Глаза его закрыты, и он то ли дремлет, то ли пребывает в забытьи. Но слух настороже, слух улавливает скрип снега под ногами, хриплое дыхание укладчиков кирпича, и, ориентируясь по этому скрипу и дыханию, Петр Степанович переставляет ноги, не открывая при этом глаз. А вот теперь их надо открыть, иначе не встанешь так, чтобы удобно было для укладчика, иначе можно получить по ногам палкой или обломком кирпича.
Петр Степанович расставляет ноги, прогибается в спине и упирается руками в собственные ляжки — для устойчивости. Тот час же первая пара кирпичей тычком ложится на деревянный "козел", что приспособлен у него за спиной, сотрясая все его тело.
С каждым тычком тело придавливается к земле сильнее и сильнее, и Петру Степановичу кажется, что еще немного — он не выдержит тяжести, колени подломятся и он упадет. При этом откуда-то знает, что не упадет и на этот раз, что эти тычки вот-вот прекратятся, и хотя он их не считает, но десятый, самый последний, пришедшийся почти в шею, и самый слабый, отмечает точно и почти сразу же делает шаг вперед, чтобы освободить место другому козлоноше. И разлепляет смерзшиеся ресницы.
Петр Степанович механически переставляет ноги — одну за другой, одну за другой, и так же механически переставляются ноги идущего впереди графа Буркова.
Сперва в поле зрения Петра Степановича попадает пятка подшитых кожей валенок — голубая мечта каждого заключенного, потом валенок является целиком, над ним полощется обтрепанная пола графского пальто, припорошенная снегом и кирпичной красной пылью, затем валенок исчезает, но появляется пятка другого валенка, перевязанного веревкой и бинтом.
Дорожка, по которой они бредут, усыпана осколками кирпича и красной пылью, она утоптана, но сверху, с чистого неба, сыплет и сыплет искристо-иглистым снегом, который рождается, похоже, от дыхания сотен и сотен копошащихся на строительстве тукового комбината людей, и снег этот, ложась под ноги, скрипит и повизгивает.
Вот в движении валенок что-то изменилось, они зачастили и ступили на деревянные мостки. Петр Степанович напружинился и тоже сделал несколько семенящих шажков, подсунул руки под козлы и еще больше согнулся, вступая на мостки следом за графом. Мостки крякнули и спружинили. Спружинил и Петр Степанович, стараясь не сбивать дыхание, чтобы не глотнуть лишнего ледяного воздуха.
Мостки бесконечны, и чем выше Петр Степанович поднимается по ним, минуя один поворот за другим, тем тяжелей за спиной ноша, тем сильнее давят деревянные заплечья, тем слабее и неувереннее шаг. Но вот пошли уже леса и помостья, на которых стоят каменщики и стучат мастерками, снуют подсобные рабочие, подавая им кирпичи и раствор.
— Стой! Давай сюда! — командует кто-то, хватая Петра Степановича за рукав, и он послушно делает пару шагов в сторону, поворачивается спиной к стене.
Здесь все повторяется, но в обратном порядке. Однако облегчение от убывающих за спиной кирпичей наступает не сразу: тело будто не может поверить, что ноша сброшена и можно расслабиться и распрямиться. Только первый шаг с пустым "козлом" заставляет почувствовать, что за спиной ничего нет. Но и почувствовав облегчение, Петр Степанович ритма движения не ускоряет, его взгляд отыскивает чьи-то ноги, приклеивается к ним, собственные ноги подстраиваются под ритм чужих шагов, начинается спуск вниз, за новой порцией кирпича.
С тех пор, как Петра Степановича Всеношного высадили из поезда и разлучили с женой, прошло более года. Если быть точным, то год и два месяца. Без одиннадцати дней. Впереди еще год и десять месяцев. Плюс одиннадцать дней, которые тоже надо прожить. Вроде не так уж и много, но Петр Степанович почти уверен, что этот срок ему не вытянуть: он отощал, тело покрыто лишаями от расчесов. Но главное — этот адский холод, который страшнее голода, страшнее самой несвободы, страшнее вшей. Если бы у него было такое же теплое пальто и валенки, как у графа Буркова… Да только Петра Степановича взяли в плаще, когда еще было тепло. Впрочем, плащ, как и заграничный костюм, у него отняли уголовники еще в Бутырках, так что пальто и все остальное — это из области мечтаний, то есть из той области, которая Петру Степановичу совершенна чужда.
Однако и былой практицизм в новых условиях ничем ему не помог, и едва Петр Степанович попал на строительство Березниковского химического комбината, его первой очереди — тукового завода, попал в конце апреля тридцать первого года, в пору промозгло-слякотную, так сразу же и понял, что ему отсюда не выбраться, а поняв это, перестал цепляться за жизнь, раскис и опустился.
Быть может, если бы не заграница, не резкая смена обстоятельств, все бы пошло по-другому, но за полгода вольготной жизни в Германии в Петре Степановиче ослаб какой-то важный стержень, размагнитился и не успел восстановиться и окрепнуть в родных условиях.
На этот раз Петр Степанович бредет вслед за чьими-то кирзовыми ботинками, выше которых по тощим ногам вьются черные суконные обмотки, бредет как слепец за поводырем, и если бы ботинки вдруг исчезли, он остановился бы и не знал, что делать. Все его мысли — и даже не мысли, а нечто более примитивное, чему и слова-то нет в русском языке, — заняты собственным существом, а все его существо каждой своей клеточкой скулит от голода, холода, усталости. И безысходности. Но безысходность эта заключается не в том, что он уже больше не увидит свободы, своей жены, детей, родных, а в том, что голод, холод и усталость ему уже не преодолеть никогда, что в эту зиму они доконают его окончательно, его — такого умного, доброго и ни в чем не виноватого.
Когда ударили в рельс, Петр Степанович взбирался на леса с очередной порцией кирпичей. Сверху заорали, чтобы они, козлоноши, пошевеливались, и пятки впереди идущего задвигались быстрее, так что и Петру Степановичу пришлось собрать все свои силы, чтобы не отстать. А еще надо дождаться, чтобы тебя разгрузили, спуститься вниз, сбросить "козла" в отведенном для этого месте и только тогда встать в строй и двигать в столовую.
Теперь уже из строя будут орать, потому что гонг начал отсчитывать время перерыва на обед, время, в которое можно не только съесть горячую баланду, но и хоть чуть-чуть согреться и отдохнуть, а Петр Степанович и другие доходяги крадут эти минуты у себя и других, хотя те, кто будет орать, завтра окажутся на месте Петра Степановича и будут чувствовать такое же унижение от своего бессилия и невозможности ускорить движение.
Глава 6
Получив свою миску баланды и кусок черного хлеба, Петр Степанович хлеб сунул за пазуху, обнял горячую миску обеими ладонями, вбирая в себя ее тепло, сел за длинный стол на двадцать четыре человека и стал пить баланду через край. Иногда попадались кусочки теста, картошки или свеклы, и тогда Петр Степанович выпячивал верхнюю губу и со всхлипом втягивал в себя этот кусочек и подолгу катал его во рту, давя ослабевшими от цинги, качающимися зубами.
Покончив с баландой, Петр Степанович принимается за хлеб. Он отщипывает его маленькими кусочками прямо за пазухой и бережно кладет эти кусочки в рот. Во время хлебоядения он начинает понемногу оглядываться и кое-что примечать, но тепло размаривает, клонит ко сну. Многие уже клюют носом.
Рядом вспыхивает перебранка, надо бы посмотреть туда, чтобы ненароком не оказаться втянутым в какую-нибудь бузу, успеть вовремя отойти в сторону, потому что Петр Степанович ужасно боится быть втянутым во что-нибудь противозаконное, но смотреть не хочется, поворачивать голову лень, тело жадно насыщается теплом съеденной пищи и запахами столовой, ресницы тяжелы, челюсти движутся с трудом. Да и перебранка явно затухает в плотном силовом поле всеобщей дремы и апатии.
А мысли, вялые и смутные, продолжают вертеться вокруг еды и сна, потому что съеденная баланда и кусочки хлеба во рту чувство голода не только не притупили, а как раз наоборот — оно, это чувство, стало еще острее и болезненнее, и хорошо бы где-нибудь что-нибудь раздобыть. Но Петр Степанович уже знает из собственного плачевного опыта первых недель жизни в Березниках, что раздобыть ничего нельзя, поэтому и не проявляет никакой активности.
Впрочем, мысли его не были мыслями, а, скорее, видениями, галлюцинациями о сне и еде. Частенько в своих видениях Петр Степанович уносится в Германию, в чистую и теплую столовую, в которой царили жена и Хильда, иногда сквозь слитный гул столовой слышится ему голос Веры Афанасьевны: "Петр Степанович, скушайте еще один бутербродик с ветчиной", и ему до слез становится обидно, что он тогда этот бутербродик не скушал.
В первое время в голове проскальзывало и еще что-то вроде: видел бы меня сейчас герр Байер — вот уж посмеялся бы, вот уж порадовался бы. От этой полумысли становилось горько и еще более безнадежно. Но теперь в видениях Петра Степановича нет места герру Байеру, там нет места людям вообще, — даже Вере Афанасьевне, — там только бутерброды… с колбасой, с ветчиной, с сыром, с икрой, с маслом — толстые, пахучие и недосягаемые. Или пустота и чернота, и никаких видений.
Какой-то необычный по тону гул возник в дальнем конце столовой… Гул нарастал, приближался, походил он на гул, издаваемый катящимся вдали поездом. Не исключено, что гул этот как-то связан с едой, и Петр Степанович разлепил глаза и поднял голову. Как сквозь туман увидел нахохлившиеся фигуры людей с поникшими головами, надзирателей, торчащих в проходах и у стен.
Гул катился от входа, и Петр Степанович слегка повернулся в ту сторону всем корпусом и увидел, что по проходу движется группа людей, а среди них женщина, что это явно вольные люди и даже не березниковские: так они отличались ото всех, в том числе и от начальника лагерного режима, который их сопровождал.
Гости с воли были редкостью, на них смотрели как на чудо, они удостоверяли почти невозможное, невероятное: существует воля, на воле еще есть люди, люди эти живут в своих квартирах, не огороженных колючей проволокой, ходят без конвоя, едят и спят, сколько им заблагорассудится. Воля была мечтой, которая у одних поддерживала силы, у других, как у Петра Степановича, их отнимала. Ибо он никогда не был борцом, а лишь добросовестным работником. Даже здесь, в лагере, он старался все делать добросовестно, и уже тем самым был обречен, потому ч