потрясающее. Рассказ бы написать, повесть — и чтобы все, как есть на самом деле, то есть про весь этот идиотизм и про еще больший идиотизм, который предшествовал всему этому. И про свою беспомощность.
Было у Алексея Петровича желание, пока он курил, заглянуть за ту дверь, возле которой сидит охранник, но он не решился: черт его знает, что могут подумать о его любопытстве. А ему представлялось, как сидят они там, в каком-то ужасно большом помещении, почему-то непременно на лавках, поставленных вдоль стен, в рванье, и неотрывно смотрят в пол. Ему хотелось проверить это свое представление, свою прозорливость, и еще понять, о чем они думают, что чувствуют. Здесь, перед представителем власти, который решает их судьбу, они сдержанны, апатичны, но это когда поодиночке. А если в массе? Существует ли некая наэлектризованность атмосферы, если собрать вместе людей, каждой клеточкой своего тела жаждущих одного и того же? И можно ли почувствовать эту атмосферу, будучи посторонним?
Алексей Петрович вернулся назад, сел на свой стул, принялся вновь наблюдать за Ирэной Яковлевной, за входящими и выходящими людьми, иногда что-нибудь записывал, но больше рисовал чертиков, откровенно скучал, или пытался представить себе, каково сейчас тому или иному заключенному, пытался понять, почему они так сдержанно относятся к решению о своем освобождении, что бы чувствовал он сам, оказавшись на их месте или же на месте товарища Ирэны.
Только однажды случилось маленькое происшествие: заключенный, который числился инженером, на деле оказался певцом Нижегородской оперетты, хотя, действительно, когда-то кончал курс на факультете по электротехнике. Он пел в оперетте, продолжая что-то изобретать на досуге, за что и поплатился. Тоже чистой воды идиотизм.
Запомнился еще один тип, некто Карл Хохберг, из прибалтийских немцев, инженер, служивший до революции на Путиловском. Этот Хохберг вел себя так надменно, так вызывающе, что его стандартные, ничем от других не отличающиеся ответы производили впечатление обратное тому, что он говорил. По одному его виду можно было судить, что он ничего не осознал, не раскаялся и что он, может быть, один из немногих, кто на самом деле вредил, саботировал и вел антисоветскую пропаганду вполне сознательно, по убеждению. Но Ирэна Яковлевна лишь однажды подняла на него глаза, подумала о чем-то и… — Алексей Петрович опять, как и в случае с горбуном, напрягся весь и перестал дышать —… и все-таки постановление о досрочном освобождении подписала.
— Да, видать, здорово вас припекло, товарищи мои драгоценные, — произнес Хохберг с презрительной усмешкой, берясь за ручку двери.
А когда он вышел, плосколицый охранник не сдержался:
— Моя извиняйся, товарищ началник, однако моя знает: эта немца — чистый контра. Ево вся зэка знает. Плохой человек.
— Это не вашего ума дело, — обрезала его Ирэна Яковлевна и взяла следующую папку.
Но тут послышались удары в рельс.
— Так что обед, товарищ началник, — пояснил охранник. — Зэка кушать пошла.
Явился комвзвода Соловьев и доложил, что замначлага товарищ Смидович велели сказать, что ждут товарища советника юстиции и товарища корреспондента в столовой и что ему велено их туда сопроводить.
Обедали в той же комнате, что и раньше, только на этот раз Ирэна Яковлевна от водки отказалась, лишь пригубила немного вина. Смидович опять много говорил, но все одно и то же, одно и то же, так что Алексей Петрович его уже и не слушал, искоса наблюдая за Ирэной Яковлевной и не уставая поражаться тому, что эта молчаливая и аскетическая на вид женщина — та же самая женщина, которая с таким безумством… в его номере… всего несколько часов назад… предавалась любви. Да она ли это? Да могло ли это быть на самом деле? А сегодня ночью? Что будет сегодня ночью? Или больше уже ничего не будет?
Он полагал, что не от него зависит, повториться этому безумству или нет, или — в тайне от себя — не хотел, чтобы зависело от него, предпочитая, чтобы это опять случилось как-нибудь само собой, помимо его воли, без его усилий. В этой тайной отстраненности тоже было что-то стыдное, но она, эта отстраненность, оправдывала его в собственных глазах и в глазах Маши.
И тут что-то защемило в груди Алексея Петровича, все окружающее его показалось таким ничтожным и грязным, и сам он тоже будто вымазался в дерьме, вымазался вполне добровольно, находя в этом даже какое-то сладострастие, так тем более, тем более… зачем это, зачем?
И чтоб не думать, он взял бокал, налил в него до половины водки и выпил ее одним духом.
— Вы, Алексей Петрович, считаете свою миссию уже выполненной? — холодно и с осуждением спросила его Ирэна Яковлевна, склоняясь над тарелкой.
— Видите ли, товарищ Ирэна… ("Зачем это я? Глупо. Она обидится и не придет сегодня"). Видите ли, я не очень подготовлен для таких сцен. Практика, так сказать, отсутствует. А это, — он дотронулся вилкой до бокала, и тот откликнулся тонким звоном, — это компенсирует.
— Ну, разве что так…
— Вот я вам расскажу, — тут же завелся Смидович, — как на Соловках мы вводили систему материальной заинтересованности. У Достоевского… хотя я терпеть его не могу за его махровый, извиняюсь, антисемитизм… — При этом Смидович смотрел на Алексея Петровича такими хитренькими глазками, будто точно знал про своего гостя, что тот тоже махровый антисемит, — …Так вот, у Достоевского, если помните, в "Записках из мертвого дома" есть такое понятие — урок. Дали урок, выполнил — и гуляй, рванина. И урок давали всегда артельный, то есть налицо всеобщая ответственность за этот самый урок. На Соловках мы использовали этот опыт проклятого прошлого: артель, то есть бригада по-современному; урок, то есть план, задание; и стимул — в виде увеличенного пайка. Кто не работает, тот не ест, — железный принцип социализма. А кто работает хорошо, тот и ест соответственно. Ну, а кто ест, тот и есть. Ха-ха-ха! — И засмеялся, сотрясаясь всем своим жирным телом: тряслись щеки, уши, подбородки, все вместе и по отдельности. Алексей Петрович, глядя на смеющегося Смидовича, почувствовал, как жгучая ненависть охватывает все его существо, он даже не заметил, как в руке у него очутился столовый нож, который он сжал с такой силой, что литая фигурная ручка ножа больно врезалась ему в ладонь. Это отрезвило.
Отведя взгляд от Смидовича, Алексей Петрович пробормотал:
— Мда, судя по этому столу, мы с вами работаем лучше всех.
— Так это ж святая истина! — воскликнул Смидович, моментально прервав свой дьявольский смех. — Возьмите в качестве примера меня. Встаю в пять, ложусь за полночь, и целый день, целый день то там, то здесь, то еще где. И все надо видеть, все надо знать, предусмотреть, если угодно, спланировать. А как же! Истина, самая это истина и есть!
Когда — уже после обеда — возвращались назад, Ирэна Яковлевна бросила на ходу:
— Не ожидала от вас, что вы так легкомысленно себя поведете. Надо же все-таки думать.
— Над чем именно? — спросил Алексей Петрович, вдруг почувствовав непреодолимое желание надерзить, вывести Ирэну Яковлевну из равновесия.
— Ах, оставьте! Вы отлично знаете, что я имею в виду: мальчишество ваше! Да! Вы не знаете Смидовича.
"Вот те раз! — Алексей Петрович даже остановился от неожиданности. — Товарищ Ирэна — и вдруг такое!" И не потому, что он действительно не знал Смидовича, — черт с ним! — а потому, что решил, будто уже вполне знает Ирэну Яковлевну.
И тут же успокоился, глядя на ее тонкую фигуру: она придет, она непременно придет и безумство повторится.
Глава 12
И снова потянулись люди, похожие друг на друга, так что Алексей Петрович уже чуть ли не клевал носом.
— Всеношный… Петр Степанович, — прочла Ирэна Яковлевна на следующей папке.
Охранник выскочил за дверь и закричал:
— Всеношны! Давай сюда Всеношны!
Алексей Петрович очнулся и похолодел: вот чего уж он не ожидал, так не ожидал, что Петр Степанович Всеношный окажется здесь, в Березниках, и им доведется встретиться.
Как поведет себя Петр Степанович, увидев Алексея Задонова, брата своего друга? Как вести себя самому? Сделать вид, что не знакомы? Или, наоборот, броситься к Петру Степановичу, показать, как он рад его видеть? И это при охраннике? Ни в коем случае! Так что же делать? Уйти?
Что Всеношный арестован, Алексей Петрович узнал где-то в ноябре прошлого года от отца, а отец — из только что полученного из Харькова письма от жены Петра Степановича, в котором она сообщала Петру Аристарховичу об аресте мужа и просила похлопотать за него.
— Ну и что ты думаешь, Алешка? — спросил Петр Аристархович, когда Алексей Петрович прочел письмо — письмо женщины, потерявшей от страха и горя голову. — Я почему у тебя спрашиваю, а не у Левки, потому что ты лучше в этих делах разбираешься. А Левке говорить пока не стоит: кинется еще, очертя голову, выручать своего дружка да сам же за ним и угодит в Бутырки. Я полагаю, Петька Всеношный — человек порядочный и нас в свое дело втягивать не станет. Так что ты посоветуешь?
— Думаю, что самим за это дело браться не следует, а вот поговорить с адвокатом каким-нибудь — это можно. С Фраерманом, например. Я слышал, он пользуется авторитетом в определенных кругах. Да и у тебя, папа, с ним хорошие отношения.
— Хорошие отношения с Мишкой Фраерманом!? — это уж ты, любезный, из области фантазий! Да-с! А вот что он служил в адвокатской конторе, которая вела дела Российской железнодорожной компании, а я входил в ее технический директорат, что он ломал передо мной шапку — это было. Так это, может, и к худшему.
Помолчал, сердито глядя на сына, воскликнул визгливо:
— И черт его знает, что за времена наступили: живешь и не ведаешь, что можно, а что нельзя! Вроде оба мы с тобой в большевистские святцы вписаны, а к добру ли это или к худу, поди-кось разберись! — Успокоившись немного, проворчал раздумчиво: — Боюсь, что адвокаты нынче не в чести: все решает "тройка" — они же судьи, они же прокуроры, они же и адвокаты. А Фраерман ни в какие тройки, насколько мне известно, пока не входит, болтается в каком-то там комитете…