Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 107 из 118

Странная получается вещь: человек при должности делает одно, хотя и может считать это безнравственным, а свободный от официальных обязанностей — совсем другое. В чем тут дело? И как объясняется такое поведение с точки зрения приспособляемости? И где, наконец, лежит граница между приспособляемостью и приспособленчеством?

Ерофей Тихонович задумчиво гладит свой щетинистый подбородок, и он отвечает ему слабым шуршанием и покалыванием кончиков пальцев.

Нет, жизнь все-таки очень интересная штука… Даже такая, какая она есть.

Глава 17

И во время работы за верстаком все те же мысли не отпускали от себя Ерофея Тихоновича. Подчас он не видел и не слышал, что творилось вокруг него. А в последние дни не замечал времени и часто искренне удивлялся, что вот вроде бы только приступили к работе, а уже обед. Пообедали, а уже и шабаш. И все ему казалось, что Рийна как бы стоит у него за спиной, отгораживая его от реального мира чувственной оболочкой. В том числе и от времени. Только вечером, оставшись один на один со своей тоской и нетерпением, он изнывал от медленно ползущих минут, не находил себе места, и ему чудилось черт знает что: будто Рийна нашла себе другого, здорового и молодого, что она в эти минуты… И тогда он заставлял себя сосредоточиваться на книгах и размышлениях. Но даже и погрузившись в них, он до конца не мог избавиться от присутствия Рийны.

Вот и сегодня, привычно забивая гвоздики один за другим, один за другим, он так увлекся своими умопостроениями и мечтами, что очнулся лишь тогда, когда вся мастерская пришла в движение, а за дверью послышались топот и крики. До конца рабочего дня оставалось часа два, время директорского обхода еще не наступило, а шум в мастерских возникал, как правило, именно тогда, когда бывший боцман начинал разносить кого-нибудь за совершенные проступки. Делал он это, отпустив сопровождающую его бухгалтершу, чтобы баба не мешала в выражении чувств. Но голоса боцмана не слышно, а за дверью что-то происходит, и это странным образом подействовало на людей.

Словно электрический ток подключили к минуту назад к телам спокойно работающих инвалидов: они дергались, ерзали на своих сидалищах, отстегивали ременные петли, хватались за костыли, куда-то порывались. Все это, как и непонятный шум за дверью, вызвали у Ерофея Тихоновича чувство тревоги и брезгливости: он был чужим среди этих людей, отчуждение это пришло тогда, когда он перестал участвовать в артельных попойках. Оно, это отчуждение, угнетало Пивоварова, вызывало ощущение вины, но сам он не предпринимал никаких шагов, чтобы изменить свое положение, сознавая, что для этого он прежде всего должен измениться сам, а это уж слишком. Не удивительно, что его не посвящали в дела артели, и что бы в ней ни случилось, оно всегда заставало Ерофея Тихоновича врасплох.

Однако, похоже, возникший за дверью шум неожиданен и для других тоже.

В коридоре кто-то заорал, заорал истерично, взахлеб. Ерофей Тихонович вздрогнул и огляделся. Он увидел перекошенные лица, вытаращенные глаза.

Сосед Пивоварова, выкрикивая бессмысленные ругательства, брызгаясь слюною, выхватил из верстака остро отточенный напильник на деревянной ручке, сжал его в побелевшем кулаке…

Кузьменко вдруг ловко скользнул со стула под верстак и принялся там задвигаться пустыми ящиками.

В этот миг дверь резко, как от удара, распахнулась, и на пороге возник здоровенный мордастый парень в белом замызганном халате поверх телогрейки. Он настороженно оглядел мастерскую и деланно весело выкрикнул:

— Ну что, огрызки, мать вашу растак, сами пойдете или в мешки вас запихивать?!

Инвалиды загалдели, несколько деревянных колобашек просвистели в воздухе, ударили в стену рядом с мордастым парнем, но тот ловко увернулся, сделал шаг назад и захлопнул за собой дверь.

— Гестаповцы! — орал кто-то в коридоре. — Суки лягавые! Мать вашу…

Крик оборвался, послышались глухие удары, топот, хлопанье дверьми.

В мастерской все притихли, смотрели на дверь с ненавистью и страхом.

Только теперь Ерофей Тихонович догадался, что происходит, и с тоской подумал о том, что Рийна, как обещала, приедет за ним в субботу вечером, а его здесь уже не будет, и он никак не сможет ее предупредить… А книги? А рукописи? Дадут ли ему возможность захватить их с собой? И куда подевался Муханов?

Топот и крики за дверью то стихали, то усиливались. Иногда слышалось урчание машины, свет автомобильных фар вдруг вспыхивал на замерзшем стекле. Ожидание чего-то ужасного и непоправимого становилось все нестерпимее, в воздухе скапливалось нечто удушливое и истеричное. Люди дышали со свистом и хрипом. Ерофей Тихонович видел блуждающие взоры, оскаленные рты…

Вдруг сосед Пивоварова рванул на себе рубаху, обнажив худое жилистое тело. В воздухе сверкнула заточка — и по груди пролегла кровавая полоса. Он взмахнул еще раз, но Ерофей Тихонович успел ткнуть его своим костылем под локоть, закричал что-то нечленораздельное и начал лихорадочно отстегивать петлю и выпрастывать из нее культю.

Закричали другие инвалиды, но с места никто не двинулся, а сосед Пивоварова, упав на пол, молча полосовал себя своей заточкой, и кровь летела от него во все стороны.

Ерофей Тихонович свалился рядом с ним, схватил его за руку, стараясь вырвать заточку. Оба хрипели и стонали от страшных усилий, дергали своими обрубками, перекатывались по полу в узком проходе между верстаками, вымазываясь в крови.

И тут дверь распахнулась снова, ворвались двое в халатах, тоже покрытых пятнами крови, набросили огромный холщовый мешок на ближайшего инвалида, сдернули его со стула, и куль этот, дергающийся и визжащий жутким животным визгом, кинули к дверям, где его подхватили другие.

Эти — в белых халатах — действовали решительно, в каждом их движении чувствовался опыт и большая сноровка. Они ловко, играючи отбивали мелькающие в воздухе костыли и палки, короткими ударами сбивали на пол, выворачивали руки, оглушали, совали в мешки, не обращая внимания ни на проклятия, ни на копошащихся у них под ногами окровавленных людей.

Пивоварову удалось-таки вырвать у соседа заточку и отбросить ее в сторону. Он медленно поднялся на здоровую ногу, оперся руками о верстак, тяжело дыша и озираясь. Слева от него, вцепившись руками в коляску, широко раскрывал рот и издавал короткие вопли бывший сапер. У двери шевелилась и орала куча мешков: их не успевали оттаскивать.

«Они не были в плену, не знали лагерей, — подумал о своих товарищах Ерофей Тихонович, — поэтому еще пытаются сопротивляться. Но за что, за что эти муки?»

Перед ним вырос мордастый парень.

— Я сам пойду, — сказал Ерофей Тихонович. Он уже стоял, опираясь на костыли, весь, с головы до ног, вымазанный кровью. — Помогите вот ему: он нуждается в медицинской помощи.

Но мордастый, даже не взглянув на бьющегося в конвульсиях на полу инвалида, с презрением окинул Пивоварова взглядом своих светлых и слегка выпуклых глаз и без всякой интонации, как-то очень равнодушно произнес:

— Знаем, как вы сами ходите.

В тот же миг сильный удар в солнечное сплетение согнул Пивоварова пополам, костыли вырвались у него из рук, вонючий мешок упал на голову, его сбили с ног и поволокли.

Глава 18

Большие круглые часы на остановке трамвая показывали без десяти минут семь, когда Рийна свернула в переулок и зашагала к воротам бывшей церкви. Она очень спешила, непонятная тревога подгоняла ее. Взяв на сегодня отгул за работу в воскресенье, Рийна весь день моталась по городу, пытаясь получить для Пивоварова какой-нибудь документ, освобождающий его от инвалидного дома.

Сперва она побывала в поликлинике у пивоваровского доктора и взяла у него направление на госпитализацию, потом с этим направлением ходила в милицию, в собес, и везде приходилось ждать то одного начальника, то другого, но никто толком не мог — или не хотел — объяснить ей, от кого и от чего зависит, отправлять Пивоварова в дом инвалидов или не отправлять, позволить ему жить, как всем нормальным людям, или не позволить. Можно было подумать, что участковый милиционер решил отправить Пивоварова по собственной инициативе, из самых благородных побуждений, но отменить эту инициативу, казалось, никто не в силах, будто она выше всяких законов и всякой власти. Ей говорили, что расстраиваться и хлопотать не из чего, потому что есть специальное постановление и есть специально на то назначенные люди, но ни постановления, ни людей Рийна найти так и не смогла. Она, быть может, и еще искала бы их, если бы в коридоре собеса ее не перехватила какая-то старушка и не посоветовала ничего не делать и ничего не добиваться, потому что, как сказала эта старушка, хватают только тех, что на глазах, а у нее, например, есть один знакомый, который без рук и без ног, а живет себе дома, получает пенсию — и ничего. И Рийна решила, что будет лучше, если Пивоварова сперва положат в госпиталь, а там, и правда, глядишь, все успокоится и о нем позабудут.

Была у Рийны поначалу мысль положить Пивоварова в свою больницу, и она, обходя в свите профессора палаты хирургического отделения, где работала старшей медсестрой, все обдумывала, как бы ей объяснить этому профессору, чтобы он взял Пивоварова к себе. Но ее смущало то обстоятельство, что профессор был известен как ужасный формалист, что у него кто-то из родственников числился или все еще числится врагом народа и что, может быть, как раз поэтому он ужасно трусит. Вряд ли он возьмет к себе Пивоварова, но Рийна все-таки решила попытаться, потому что профессор относился к ней хорошо, при встречах улыбался как-то по-особому ласково и часто, будто невзначай, дотрагиваясь до ее руки.

И точно, едва она объяснила профессору суть дела, как тот испуганно замотал головой, будто она предложила ему совершить какую-то гнусность.

— Для вас, милейшая Рийна Оттовна, я готов на все, но только не это, только не это! — и, просунув руку ей под мышку, выпроводил из своего кабинета.

Однако, поскольку направление на госпитализацию ей дали в поликлинике без всяких проволочек, то и нужда в протекции отпала сама собой.