Рийна бросилась вон из каморки, побежала по коридору, громко стуча каблуками, выскочила в другой, главный, и увидела женщину, стоящую возле двери директорского кабинета.
Это было так неожиданно, что Рийна встала, как вкопанная, будто с маху налетела на стеклянную стену. И в то же время она уже знала — была почему-то уверена, — кто эта женщина и что привело ее сюда, как была уверена в том, что может та подумать, застав Рийну в пустом доме вдвоем с Мухановым. Хотя тот и не вяжет лыка. И тогда Рийна сама пошла в наступление, инстинктом чувствуя, что от этой женщины впрямую зависят ее планы относительно Пивоварова.
— Ах, как хорошо, что вы пришли! — пропела Рийна, решительно направляясь к женщине. — Знаете, я пришла за вещами Пивоварова… это мой муж… мы, правда, еще не поженились, но это не важно… а тут ваш муж… один… и у него явное пищевое отравление… — Рийна перевела дух. — Я дала ему рвотное, промыла желудок, хотела вызвать «скорую», но кризис, кажется, миновал… пульс у него в норме… и дыхание тоже… он сейчас спит. А я отлучилась на минуточку… Вы ведь жена товарища Муханова? Да? — спросила Рийна, подходя к женщине вплотную и улыбаясь ей.
Однако женщина смотрела на Рийну подозрительно и как-то туповато, и Рийна на мгновение усомнилась, что та — жена Муханова, но поскольку она и не отрицала этого, то Рийна продолжала тем же певучим голосом и с той же обворожительной улыбкой:
— А меня зовут Рийна… Рийна Оттовна. Я эстонка. А Пивоваров… вы о нем наверное слыхали: он служил вместе с вашим мужем… до войны… капитан второго ранга… А мой муж погиб. Он был командиром подводной лодки. Вот мы и решили…
Рийна говорила и говорила, особенно не задумываясь над смыслом своих слов, главное, чтобы не молчать, — и внимательно следила за выражением лица женщины. Постепенно на этом лице появилось что-то осмысленное, в глазах исчезли настороженность и напряжение, сменившись усталостью и печалью. Она тяжело вздохнула и произнесла:
— Да какое уж там пищевое отравление, когда он второй день не просыхает. Как пришел из райкома партии… Вы же знаете: его в райком вызывали будто бы отчитываться, а сами в это время инвалидов покидали в машины и увезли на острова… Вот, стал быть, он как пришел из райкома-то, так пьет и пьет. Я уж и не знаю, что с ним делать. Главное, зять-то наш уехал в область, будет только завтра, а у дочки ребенок болеет… — И женщина вдруг всхлипнула и прижала к глазам скомканный платочек. — Сам-то он не велел мне сюда приходить, — продолжала она сквозь слезы, — а времени вон уж сколько… я жду-пожду, а его нет и нет, на улице жуликов полно, еще разденут да и пристукнут, чего доброго: пальто-то на нем хорошее, и шапка, и все остальное… На морозе-то долго ли застынуть… пьяному-то… А вы кто ж будете? Что-то я вас не знаю.
Рийна удивленно посмотрела на жену Муханова и собралась было снова объяснять, кто она такая и как здесь очутилась, но вдруг застонал Муханов, замычал, захрапел, словно его душили.
Рийна кинулась к нему, обернулась к женщине, приказала:
— Помогите мне его повернуть!
Вдвоем они повернули Муханова на спину, Рийна пощупала его пульс, заглянула в зрачки, раздвинув веки, произнесла успокаивающе:
— Ничего страшного. — И пояснила: — Я ведь медсестрой работаю, в больнице, часто приходится иметь дело с такими вот случаями. Он у вас как — на сердце не жалуется?
— Да как не жаловаться — жалуется. За войну-то у всех сердце поизносилось… А так он еще ничего, крепкий.
Потом они долго сидели и разговаривали: то одна о самом своем больном и сокровенном, то другая. Рийне давно не было так хорошо и покойно, будто она вновь встретилась со своей матерью, впопыхах не признав ее, и теперь они потихонечку узнают друг друга по общей боли и общей печали.
— Как стал он директором-то, — рассказывала Агафья Даниловна, подперев ладонью щеку и горестно склонив голову, — так будто его подменили: нервный стал, все ругается, слова ему поперек не скажи, и все письма пишет… то Сталину, то Ворошилову, то еще кому, то, видишь ли, командиру своему, который нынче в адмиралах ходит. А посылать не посылает, пишет и складывает. Писем этих уж и не знаю сколько набралось в ящике-то. Я ему и говорю: «Сожги ты их от греха подальше: мало ли кто заглянет! В директорах ведь ходишь, ревизия там какая или партийная комиссия… Потянут тебя за эти письма, помяни мое слово». Куда та-ам! Рукой только машет да ругается: не твое, мол, дело, не суй свой нос, куда не просят. Мужчины — у них одни идеи в головах, а ума-то никакого, — с уверенностью, выстраданной долгими годами, заключила Агафья Даниловна. — Я тут как-то заглянула в его письма, почитала тайком от него: чего он там такого пишет товарищу Сталину? А он, представляешь себе, советует товарищу Сталину, что надо делать, чтобы жизнь была по справедливости. Это ж подумать только, кому советовать — самому Сталину! Будто у него своих советчиков не хватает… Беда-а.
— Да-а, да-а, — вторила Рийна Агафье Даниловне. — Вот и Пивоваров мой… тоже что-то пишет и пишет, тоже правду ищет, а разве в книгах бывает правда? Книжки — они ж совсем для другого пишутся, а не для правды. Книжками мертвых не воскресишь…
— А я ему еще тогда говорила, — продолжала свое Агафья Даниловна, будто не слыша Рийну, — что неча тебе лезть в начальники… Какой из тебя начальник? Четыре класса да коридор — вот и все твое образование. Он думает, как на флоте: ать-два-левой! Как же, так его и послушались… Да зять у нас… ничего зять-то, сурьезный, не пьет, в институте учился, капитаном милиции служит… Тоже служба — не приведи господь!.. Вот он-то его, Акима-то Сильвестровича, и подбил на это директорство. «Чего там, — говорит, — батя у нас с головой! Опять же, директор артели — это все равно, что боцман на корабле». Вот оно и вышло. Теперь и не знаешь, что будет, прости мя, господи, царица небесная…
— Вот и мой Пивоваров… Я ему говорю: ложись в госпиталь, ногу подлечат, протез сделают, уедем отсюда… Я уж ему и направление на госпитализацию выхлопотала… В Эстонии у нас городки маленькие, чистенькие, приветливые… Можно книги писать… Пусть, раз уж так хочется… Мужчинам всегда чего-то такого хочется… А работать можно хоть бы и при больнице по электрической части. У нас в больнице электрик — чего ему? — лампочку ввернет когда — вот и вся работа…
Так они говорили и говорили, не замечая времени, пока не очухался Муханов. Он сел на диване и долго взирал мутными, но уже вполне осмысленными глазами на двух женщин, пытаясь самостоятельно понять, откуда они здесь взялись.
Глава 20
«Дорогая Рийна!
Вот уже две недели, как я нахожусь в интернате для инвалидов войны, но только сейчас, немного оглядевшись, получил возможность написать тебе с некоторой уверенностью, что это письмо попадет по назначению. Дело в том, что, хотя переписка с „большой землей“ в принципе разрешена, письма, однако, прочитываются администрацией интерната, и если в письме есть что-то, по ее мнению, крамольное, письмо уничтожается, автор на первый случай предупреждается, а если он продолжает в том же духе, его могут посадить на хлеб и на воду. Говорят, были случаи избиений инвалидов и впрыскивания им каких-то лекарств, от которых люди становятся как бы невменяемыми. Я не знаю, правда это, или нет, но здешнюю администрацию понять можно: она не хочет, чтобы правда о существующих в интернате порядках выходила за пределы острова. Впрочем, мы, вновь прибывшие, находимся на карантине, и переписка нам еще не положена. Когда же карантин кончится, я непременно буду тебе писать, но писать буду только о том, как я тебя люблю…»
Рийна вздохнула и с подозрением глянула на худого человека, скромно сидящего у окна на больничном табурете. Человек сощурил глаза и усмехнулся, а Рийна продолжила чтение:
«Этим „нелегальным“ письмом я вовсе не хочу создать у тебя впечатление, что здесь все так плохо, но когда ты будешь, — если захочешь, — отвечать мне, то, пожалуйста, не упоминай даже намеком, что ты получила это письмо, тем более — о своем отношении к нашей действительности вообще и „моей действительности“ — в частности. Дело в том, что письма с „большой земли“ тоже прочитываются, из них делают заключение, пользуется ли тот или иной инвалид „нелегальной почтой“. Последствия, как мне рассказывали, могут быть самые неприятные. Более того, здесь будто бы фиксируется каждый случай, когда кто-то просто берется за карандаш не в специальной комнате, а в своей палате, будто существует журнал, куда такие случаи заносятся. Конечно, люди склонны преувеличивать, но — от греха подальше — письмо это я пишу тебе глубокой ночью под одеялом, пользуясь электрическим фонариком, который раздобыл мне один товарищ. Он, кстати, уже однажды побывал в этом интернате, бежал отсюда и теперь подбивает меня на новый побег.
Вот, перечитал написанное и обнаружил, что основное внимание сосредоточил на негативных сторонах нашей интернатской действительности. Между тем дурная слава об этом „инвалидном доме“ несколько преувеличена, влиянию чего я и сам невольно поддался. Есть, однако, и положительные стороны. Кормят, например, здесь довольно сносно, три раза в день, бывает даже молоко; раз в неделю устраивается баня, есть парилка. Врач, который меня осматривал на другой же день, как нас привезли, был весьма любезен, хотя, как мне показалось, несколько „навеселе“. Он предложил мне сделать операцию на моей культе, но при этом сказал, что колено придется удалить. Я, разумеется, отказался, однако боюсь, что с моим желанием считаться не станут — положат на стол и отрежут столько, сколько им заблагорассудится. Врачей здесь называют „мясниками“ и „душегубами“. И это тоже психологически объяснимо… не клички, разумеется, а отношение врачей к своим пациентам: врачи здесь считаются как бы мобилизованными или командированными на определенный срок, на прежнем месте проявили себя не лучшим образом, вот и очутились здесь по пословице: „На тебе, убоже, что мне не гоже“.
И опять я сбиваюсь на негативные стороны нашей жизни — даже неудобно как-то перед тобой. А этот врач, между прочим, вскрыл мне абсцесс, сделав предварительно обезболивающие уколы, и из этого абсцесса вышло так много дряни, что я даже представить себе не мог, что столько в моей культе ее собралось. После этой операции я почувствовал себя легко и впервые всю ночь спал, не просыпаясь.