Они долго куда-то шли по улице, то и дело останавливаясь и отдыхая, и Рийна крепко удерживала его под руку. Вид запоздалых прохожих пугал Ерофея Тихоновича, а когда он узнал парадное своего дома, увидел дверь квартиры дворничихи, то съежился и старался костыли ставить так, чтобы они не слишком стучали.
А Рийна — наоборот — все делала как бы с вызовом, напоказ, она громко стучала своими ботиками, громко разговаривала, и было совершенно непонятно, зачем ей это нужно, будто она хотела всем показать, что вот они идут домой и им на всех наплевать.
В ее комнате Ерофей Тихонович переоделся во все чистое, еще раз побрился, хотя уже брился сегодня и все на нем было чистое не только потому, что баня, а по старой морской традиции одевать все чистое перед важным и, быть может, последним делом.
Потом появился протез, новенький, сверкающий никелем и черной кожей ботинка, и они вдвоем прилаживали этот протез к его культе. Протез жал, тер, в нем вообще было ужасно неловко, но Рийна успокаивала Ерофея Тихоновича тем, что неудобства эти временные, что Пивоваров привыкнет к нему, что протез еще можно подогнать, что когда он ляжет в госпиталь, там не только его подлечат, но и приучат к протезу — и много еще чего она ему говорила, очень гордая своим приобретением, которое Ерофей Тихонович обязан был оценить соответствующим образом. Что ж, он старался, но все как-то с мучительной гримасой на своем худом, продолговатом лице. Слава богу, Рийна не настаивала на том, чтобы он непременно выражал восторг по поводу всего случившегося, была терпелива, предупредительна. Да ей и не нужна была благодарность: она и так чувствовала себя счастливой хотя бы уже потому, что одиночество ее кончилось, что она кому-то нужна, что впереди еще много-много радостных дней…
Чтобы привыкнуть к протезу, Ерофей Тихонович немного походил по комнате, опираясь на тяжелую самшитовую трость, тоже Рийнино приобретение. И только после этого они отправились к Муханову.
Ерофей Тихонович не удивился, откуда Рийна знает Муханова и как так вышло, что они приглашены к нему на встречу Нового года. После потрясшего все его существо ареста, который, как оказалось, арестом не был, после конвоирования, допроса и подписания протокола, но особенно после появления в милиции Рийны, Ерофей Тихонович уже ничему не удивлялся и не удивился бы, если бы сейчас, в разгар застолья, вновь появились милиционеры и препроводили его назад, на остров.
Только после третьего или четвертого лафитничка душевная и физическая скованность стали отпускать Ерофея Тихоновича, и он начал понимать значение произносимых слов. Оказывается, его арест подстроен вот этим чернявым горбоносым молодым человеком, который и есть тот самый зять бывшего боцмана. Молодой человек поглядывал на всех с едва приметной усмешкой, будто знал о каждом не только прошлое и настоящее, но и будущее тоже, знал суть происходящих событий, а не только их оболочку, и Ерофей Тихонович, к которому вернулась способность анализировать, догадался, что этот многознающий вид проистекает от милицейской должности молодого человека, и еще потому, что он грузин, а грузины в России с некоторых пор чувствуют себя людьми особыми, приближенными к власти. Но Ерофея Тихоновича ничуть не задело это самомнение молодого человека, которое, надо думать, пройдет с годами, а так он наверняка очень даже положительный молодой человек. И наверняка очень неглупый.
Дым от папирос плавал в душном воздухе тесноватой комнаты. Наконец кто-то додумался открыть форточку, ветер отбросил кружевную занавеску, в комнату полетели, кружась и тая на глазах, крупные хлопья снега — и Ерофей Тихонович вздрогнул, только сейчас вспомнив о Кузьменко.
Было два часа пополуночи…
Глава 24
У Кузьменко не было часов, но именно в эти же самые минуты он примерно так и определил время: где-то часа два, не больше, следовательно, в пути он уже три часа. О Пивоварове он при этом не вспомнил. Он забыл о нем, едва вступил на лед. Хмель свободы ударил ему в голову и погнал вперед. Может, даже и лучше, что один. Пивоваров — мужик со странностями, никогда не знаешь, что у него на уме, что выкинет он в тех или иных обстоятельствах. Конечно, жаль, что его арестовали, но, разумеется, не за подготовку к побегу — это уж точно, потому что тогда арестовали бы и Кузьменко. Видать, есть что-то за бывшим капитаном второго ранга, что он не раскрыл никому, даже своему товарищу, с которым собирался в побег, а уж, казалось, о чем только они не говорили за этот месяц.
Шел снег, густой и липкий, предвещавший усиление оттепели. Ветер дул с запада, и в его мощных порывах чувствовалась энергия, заложенная в него неиссякаемым теплом Атлантики. Порывы эти иногда достигали такой силы, что лед Ладоги начинал дышать и шевелиться, поскрипывать и потрескивать, а Кузьменко приходилось, чтобы не упасть, расставлять костыли в стороны, наклоняться на ветер и пережидать. Впрочем, звуки пришедшего в движение льда не пугали бывшего матроса: он верил, что ничего с ним не случится, что он к утру доберется до той избушки на материке, к которой случайно приплыл в прошлом… нет, уже в позапрошлом году.
Поначалу идти было сравнительно легко. Еще днями, во время прогулок, Кузьменко наметил маршрут движения к берегу, но не по дороге, по которой ездили иногда на санях да раз в неделю приезжала полуторка, привозя продукты и увозя грязное белье в стирку. Нет, идти по дороге — большой риск. Поэтому он высмотрел почти чистое ледовое пространство, большой дугой уходящее на норд-норд-ост и обрамленное снеговыми застругами. Видать, ветры как-то завихрялись на этом пространстве, обтекая остров, выдувая снег в одном месте и наметая его в другом. Главное, чтобы не сбиться в сторону в этой снежной круговерти. Поэтому Кузьменко часто останавливается и ловит ветер на левую щеку.
Торопиться ему некуда. До избушки чуть больше двух километров, то есть морская миля и пара кабельтовых, а впереди у него целая ночь. И он шагает не торопясь, аккуратно ставя костыли, потом подтягивая ногу на деревяшке. Одно угнетает Кузьменко — это старая примета: увидишь покойника перед дорогой — быть беде. А он видел покойника, и его съехавшая на сторону уродливая нижняя челюсть, раскрытые остекленевшие глаза никак не отпускают Кузьменко от себя, маячат перед ним в мутной круговерти.
Собственно говоря, из-за этого висельника Кузьменко и пустился в путь почти на целый час раньше, чем предполагал.
И угораздило же Гришку-сапера повеситься в процедурной до того, как Кузьменко покинул интернат. Ведь знал же, изобретатель долбаный, что Кузьменко придет в процедурную за одежкой, знал — и повесился.
Поначалу-то Кузьменко, наткнувшись на него в темноте, даже перепугался, отскочил, засветил фонарик — мать честная! — глянули на него стеклянные глаза, черный провал безъязыкого и беззубого рта. Но когда испуг прошел, взяло любопытство: как же этот огрызок умудрился сам себя подвесить чуть ли ни под потолок? Оказывается, очень даже просто: с помощью палки зацепил веревку за крюк под потолком, один конец свисает чуть ни до полу, другой, с петлей, метра полтора от коляски. Значит, он на руках подтянулся по веревке до петли, всунул в нее голову, бросил руки — и все дела. Ну, голова! Чистое дело — изобретатель.
И только потом до Кузьменко дошло, что бывший сапер как бы предупреждение ему сделал своим поступком. И то сказать: из-за этого висельника могут кинуться искать Кузьменко раньше, чем он рассчитывает. Но отступать нельзя, отступать некуда. То есть было куда — в петлю же, вслед за Гришкой-сапером. Потому что жить в этом интернате для Кузьменко — хуже всякой смерти.
Лед кончился, костыли ушли в снег почти на метр. Кузьменко сделал несколько шагов влево, потом вправо, везде заструги, крутые под ветер, пологие к ветру. Тогда Кузьменко лег и пополз, сперва выбрасывая вперед костыли, потом подтягивая к ним свое тело.
Уже через несколько минут белье взмокло от пота, прилипло к телу, сковало движения. Это было похоже на то, как он выплывал из морской глуби, куда его затягивала воронка, образованная тонущим сторожевиком, подорвавшемся на немецкой мине. Слава богу, он еще выпрыгнул на минуту раньше и успел отплыть, так что оказался на краю этой воронки, а большинство экипажа, застигнутого взрывом, пошло на дно Балтики вместе со своим кораблем. Только не пот его тогда донимал, а ледяная морская вода…
Зря он натянул на себя столько подштанников и рубашек, предназначенных и для Пивоварова. А еще ватные штаны, телогрейка, полушубок… Впрочем, все это ерунда. Он потерпит. В его жизни встречались вещи и пострашнее. Тем более что от потливости еще никто не помирал. Зато лишнее бельишко можно будет продать и как-нибудь перекантоваться первое время. Ну а если придется отлеживаться в снегу, так и говорить нечего.
Раза два Кузьменко попытался встать на костыли, но они так глубоко проваливались в снег, что идти на костылях нечего было и думать. Теперь он лишь полз, постепенно осваивая новый способ передвижения. Впрочем, на фронте поползать ему пришлось будь здоров сколько, но тогда и руки и ноги были целы.
И Кузьменко, лежа спиной к ветру, отдыхал и вспоминал, как однажды возвращались с той, немецкой, стороны, волоча за собой «языка», а фриц лупил настильным огнем, так что пули выдирали клочья ваты из телогрейки на спине, и хотелось размазаться по земле тонюсеньким слоем, а еще лучше — шапку бы невидимку, но о том, что лучше бы вообще никуда не ползти под этим убийственным огнем — об этом в голову даже не приходило. Как и сейчас.
И Кузьменко снова пополз. В треске льда и вое ветра ему чудились автоматные и пулеметные очереди, разрывы мин и стоны осколков. И так же, как на фронте, он во всю глотку крыл матом всех и вся, подбадривая себя и заглушая страх.
«Вот вам…, суки! Думаете, не дойду? Дойду-у! Еще как дойду-у! Вот вам…! Во-о-от ва-а-ам..!»
И ему представлялся здоровенный половой член, вроде кишки пожарного шланга, и даже толще, которым бы он размахивал у них перед носом. Они — это и этажный надзиратель, и врачи-мясники, и кладовщик, и остекленевшие глаза Гришки-изобретателя, и какие-то толстые морды, выпирающие из каракулевых воротников, и много-много всяких людей, которые сейчас встречают Новый год, пьют водку, лапают баб…