Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 116 из 118

А Гришку-изобретателя он как-то застукал в процедурной — тот занимался онанизмом…

Тьфу ты, господи! Чего это ему вдруг в голову приходят такие дурацкие мысли? Ох, не к добру это, не к добру!

Кузьменко с трудом забрался на высокий заструг, отдышался. Хорошо бы покурить, но рано, вот еще немного, как только утихнет ветер…

Дальше пошло ровно, потом довольно крутой скат. Кузьменко лег вдоль гребня ската и начал переворачиваться с боку на бок. Получилось неплохо, и снегу набивается в одежду поменьше. Он повеселел и даже перестал ругаться.

Через какое-то время, скатываясь с очередного сугроба, Кузьменко остановился на краю трещины. Он не видел ее в темноте, он ее почувствовал. Даже и не саму трещину, а исходящую от нее опасность. Вытянув вперед руку, он ощупал ее край, потыкал костылем — трещина оказалась узкой, не шире метра. Кузьменко легко перебрался через нее и пополз дальше. Ему уже казалось, что какой-то святой, если не сам господь бог, отводит от него опасность и является его поводырем.

Перебравшись через очередную трещину, попав в зону почти полного безветрия, Кузьменко закурил, пряча за отворотом полушубка огонек цигарки. Тогда-то он и определил, что времени сейчас, пожалуй, часа два.

Затягиваясь дымом, он вслушивался в вой ветра и шорох снега, пытаясь понять по звуку, далеко ли берег, не гудят ли сосны своим характерным тоскующим гулом. И хотя он ничего не мог расслышать, все-таки знал, что берег близко, должен быть совсем рядом. Об этом же говорили и трещины, и ледяные торосы, еще не слишком высокие, но чем ближе к берегу, тем выше. Еще немного — и он на берегу.

Покурив и приведя себя в порядок, Кузьменко перекрестился истово, чего не делал уже много-много лет, вздохнул и пополз дальше. Забираясь на один из сугробов, он уже решил было, что это берег, но дальше снова последовал скат, и он, уже вполне освоившись, повернулся вдоль него и покатился вниз. Потом еще один сугроб. И еще.

Лихорадочное нетерпение все больше и больше охватывало Кузьменко. Он уже особенно и не остерегался возможных трещин, еще ни разу не встретив такой, чтобы не была заполнена снегом, чтобы через нее нельзя было перебраться. Да и в шум ветра все увереннее вплетались новые звуки — то шумел прибрежный сосновый лес, маня к себе и обещая тишину и покой.

И вот тут-то, скатываясь с очередного сугроба, Кузьменко и угодил в развод.

Он ухнул в воду со всего маху и поначалу даже не сообразил, что произошло. Бултыхаясь пока еще на поверхности воды среди снежной шуги, он все пытался достать своей деревяшкой дна, полагая, что попал на наледь, покрытую водой в результате каких-то перемещений озерного льда под воздействием ветра. Но дна не было. Он это понял, когда одежда намокла и потянула его вниз.

Тогда отчаянным усилием Кузьменко рванулся вверх, выбросил здоровую руку с костылем, и — о чудо! — костыль лег поперек трещины. Удача окрылила Кузьменко.

«Ничего, — говорил он себе, — господь не даст пропасть окончательно… Не провинился я перед ним ничем: не богохульничал, церквей не рушил, колоколов не сбрасывал — это он знает. А что не верил в него, так он сам же и виноват: не указал, не дал нужного направления мыслей. Опять же, как пошел я по комсомольскому призыву во флот, так с тех самых пор… и только, значит, обществу, и ничего себе самому…»

Кузьменко висел на одной руке по плечи в воде, холод уже начал скручивать его тело. Второй костыль, пристегнутый ремнями к обрубку левой руки, соскочил при падении и куда-то подевался. Ничего, главное — выбраться, а потом он его нашарит.

Кузьменко попытался набрать побольше воздуха в легкие, но мокрая одежда так сдавила тело, что воздух застрял где-то в горле. он прокашлялся, напрягся и, вкладывая все силы в правую руку, зарычал, рванулся вверх и, как тюлень ластой, оперся культей о край льда. Слава, опять же, господу, костыль, хоть и затрещал, но выдержал… Впрочем, это, может, трещал и не костыль, а лед.

Так Кузьменко провисел какое-то время, собираясь с новыми силами и давая стечь с себя воде, чтобы уже налегке вырвать тело на поверхность. Теперь основное усилие придется на обрубок левой руки, но он с детства был левшой, и на левую по привычке рассчитывал больше, чем на здоровую правую. Левой он когда-то даже рисовал, и говорили, что ему после флота надо идти учиться на художника, но началась война…

Журчала вода, потрескивал лед, выл ветер, что-то огромное, но невидимое, шумно дышало совсем близко — и уже не было сомнений, что это дышит лес, и Кузьменко засмеялся от радости: он таки дошел, он уже у цели. Оставались последние усилия, а там избушка, печка, он обсохнет, переждет какое-то время и пойдет дальше.

И тут лед пришел в движение, треск и гул перекрыли все звуки, мокрая шуга уплотнилась, сдавливая нижнюю часть тела, Кузьменко рванулся, но шуга держала его крепко, и тут же он почувствовал, как тупая, неумолимая сила сжала его бедра, и остарая боль огнем охватила его тело.

«Не-ет! — заорал Кузьменко во всю силу своих легких. — Бо-о-ог!» — провыл он еще громче и услыхал, как внутри у него хрустят кости…

С тяжким вздохом сошлись края ледовой трещины, снежная шапка съехала вниз и накрыла Кузьменко, его широко раскрытый уже в беззвучном крике рот и вытаращенные от боли глаза, будто и не было здесь на берегу никого и ничего, что могло бы дышать и двигаться, думать и чего-то желать.

Лишь волк-одиночка повернулся на человеческий крик, понюхал воздух и потрусил в глубь леса…

* * *

— За тех, кто в пути, — произнес Пивоваров, вспомнив о Кузьменко, уверенный, что тот побежит и один, и выпил водку одним глотком.

— Да, — поддержал его Аким Сильвестрович и уточнил: — За тех, кто в море. И дай им, как говорится, Николай-чудотворец.

— Только б наводнения не случилось, — покачала головой Агафья Даниловна, закрывая форточку. — Эва как с Финского надувает.

Пивоваров, глянув вопросительно в глаза Рийны, встретил в ответ понимающую улыбку, произнес:

— Я пойду покурю, пожалуй.

— Да курите здесь! — тут же откликнулась хозяйка. — Мы привычные.

— Нет-нет, я… Там посвободнее, — и Пивоваров, выбравшись из-за стола, вышел на лестничную площадку.

Здесь никого не было. Лишь голоса из квартир и музыка взлетали вверх по лестничным маршам, сшибаясь и уходя в толщину кирпичных стен.

Пивоваров достал из кармана письмо от капитана Красникова, которое дожидалось его в почтовом ящике больше недели, пока он в тоске и отчаянии проводил дни и ночи на острове, и стал читать при свете слабенькой лампочки, весящей под потолком.

«Здравствуйте, уважаемый Ерофей Тихонович!

С пограничным приветом к Вам Андрей Красников!

Извините, что долго не писал: не до того было. Но с некоторых пор положение мое вполне определилось, снова я на границе, служу на заставе, выписал к себе семью — жену и сына. Коллектив у нас на заставе подобрался хороший, службу офицеры и старшины знают, солдаты срочной службы в большинстве своем имеют семилетку, а некоторые и десятилетку. Партийная и комсомольская организации крепкие и спаянные общей задачей, население к нам относится вполне дружелюбно. Добавьте к этому чудесную природу и Вы поймете, что служить здесь одно удовольствие. А как идут дела у вас? Устроились ли Вы на работу? Как Ваше здоровье? Поздравляю Вас с наступающим Новым Годом! Желаю всяческих успехов, а главное — крепкого здоровья!»

«Ну, слава богу, хоть у Красникова все хорошо», — подумал Пивоваров, складывая письмо и убирая его в конверт, как должное восприняв несколько официальный тон скупых строк своего бывшего командира и мысленно заверяя его, что и у него, Пивоварова, тоже все хорошо.

Глава 25

Капитан Красников не лукавил в своем письме — он действительно был доволен своей жизнью: получил наконец заставу, одну из лучших в округе, к нему в начале декабря приехала жена с годовалым сыном. Новый год они встретили в тесном кругу офицеров заставы и их семей. В углу довольно просторной Ленинской комнаты, служащей в обычные дни для проведения политзанятий, стояла настоящая елка, украшенная настоящими, привезенными из Москвы, а не самодельными игрушками, и жены офицеров, никогда не видевшие Москвы, а некоторые даже сравнительно небольшие города лишь из окошка вагона поезда, с восхищением разглядывали большие стеклянные шары, столь яркой расцветки и столь хрупкие на вид, что до них даже дотрагиваться было страшно. А еще золотой наконечник на самой верхушке елки, такой нарядный Дед Мороз с полметра величиной, совершенно сказочная Снегурочка — и все это появилось на заставе вместе с женой капитана Красникова. Ожил наконец и старый беккеровский рояль, привезенный сюда из Австрии в сорок пятом первым послевоенным начальником заставы, погибшим в стычке с бандеровцами, о чем напоминал шрам на его лакированной крышке от случайно залетевшего в окно осколка от разорвавшейся на плацу мины, выпущенной бандитами из восьмидесятимиллиметрового миномета. Ко всему этому еще и настоящее шампанское и настоящая паюсная икра — и тоже из Москвы, и тоже стараниями его жены.

Но лишь теперь, когда все это было собрано вместе и вызвало такое неподдельное восхищение у привыкших обходиться малым мужчин и женщин, когда зазвучал рояль под пальцами его жены и звуки вальса сменились звуками танго, а затем полонезом Огинского, и у всех как-то по-особенному загорелись глаза, будто наблюдавшие рождение чуда, о котором они знали лишь понаслышке, — только тогда уверенность, что жизнь, черт возьми, несмотря ни на что, сложилась очень даже неплохо, укрепилась в сознании капитана Красникова окончательно и бесповоротно.

В этот праздничный вечер ему нравилось все и даже то, что офицеры наперебой приглашали танцевать его жену, едва она вставала из-за рояля и начинал звучать патефон. Красникова тешили восхищенные, а иногда и завистливые взгляды офицерских жен, которых его сослуживцы находили себе зачастую в медвежьих углах, где им приходилось служить, чтобы заменить ими сбежавших столичных жен, не выдержавших тягот и опасностей жизни при границе. При этом ему казалось, что и все остальные довольны и счастливы, а уж он постарается сделать все, чтобы досадные мелочи не отравляли и без того нелегкую жизнь пограничников в этом неспокойном районе.