— Чего это вы вдруг? Праздника вроде никакого… — подозрительно глянул на мастера Малышев. — Да и хозяйка еще неизвестно как посмотрит на таких гостей.
— Да ты, Михаил, за хозяйку не беспокойся: она у меня вот где, — показал маленький кулачок Олесич, и Малышев внутренне улыбнулся, зная Олесичеву жену, втрое массивнее своего тщедушного мужа. Олесич, однако, заметил насмешливую искорку в глазах слесаря и заторопился пуще прежнего: — А главное — немцу удовольствие доставим. Они ж до свинины дюже падкие. Для них шнапс и швайне — первейшая еда. Так что я от чистого сердца. Честное слово! — И, обращаясь к Дитериксу: — Франц, ком нах майн хауз — ко мне то есть (Олесич ткнул себя пальцем в грудь). Колбаса эссен, швартен эссен, шнапс тринкен[18]…
— О-о! — воскликнул Дитерикс в восторге от предвкушения угощения и с надеждой глянул на Малышева.
Дитерикса не столько прельщало само угощение, как то, что впервые за время пребывания в России его приглашали в гости, что, наконец, не надо идти в опостылевшую квартиру и, разбирая шахматные этюды, убеждать себя, что все идет хорошо, что ему не на что жаловаться. К тому же отказаться от приглашения было бы верхом неприличия. Если его приглашают, следовательно, он становится здесь своим человеком, перегородка, отделяющая его от русских, наконец-то стала рушиться, и было бы глупо с его стороны эту перегородку удерживать. В то же время Дитерикс полагал, что идти к мастеру Олесичу он может только вместе с Малышевым, который как бы станет свидетелем, что он, Дитерикс, ничего себе такого не позволял и вел себя в гостях вполне лояльно по отношению к властям и местным порядкам.
— О, Микаэл, — умоляюще протянул руки к молодому рабочему Дитерикс. — Маленьки фергнюген есть гроз фергнюген[19]. Я извинять и благодарить.
— Ну, ладно, пойдем, — с явной неохотой согласился Малышев и постарался улыбнуться, но улыбка получилась кривая: не умел Малышев врать, не научился.
Дитерикс разразился бурным потоком немецких слов, а с узкого лица Олесича спала напряженность ожидания. Он засуетился, мелко потирая ладони и восклицая одно и то же:
— Дас ист есть гут! Дас ист есть гут![20]
Глава 26
Идти в гости вот так, в поношенном и затертом костюмчике, купленном на толкучке, Дитерикс отказался наотрез. Он только заскочит на минутку домой, переоденется и тогда пожалуйста.
Втроем они свернули к этээровским домам. Четыре двухэтажных дома из силикатного кирпича, построенные недавно, стояли несколько на отшибе, окруженные развалинами других домов и пустырями, заросшими пыльной лебедой и полынью. Чуть дальше громоздились мрачные останки школы имени Героя Советского Союза летчика Леваневского, далее — пялился во все стороны черными глазницами окон дворец культуры, еще дальше, на взгорке — универмаг, всё — одни стены, изуродованные и обгоревшие. А между универмагом и дворцом еще несколько серых двухэтажек, в которых еще живут интернированные немцы, в основном молодежь, занимающаяся разборкой развалин и строительством.
Дитерикс затащил Олесича и Малышева в свою квартиру на втором этаже, но дальше крошечной прихожей гости не пошли и, пока хозяин переодевался, переминались с ноги на ногу и оглядывались.
— Да-а, обстановочка не очень, — заметил Малышев, трогая рукой самодельную вешалку.
— А зачем ему? — удивился Олесич. — Поработает еще с годок и — в свой фатерлянд. А там все есть: американцы понавезли.
— Чего это он вдруг к американцам попрется? — нахмурился Малышев. — Он, если вернется, то в Восточную.
— Оно, конечно, так, — заюлил Олесич, — а только рыба, как говорится, ищет где глубже, а человек, где лучше. Это мы живем по идейным соображениям, а он — немец, у него другие понятия.
— Ну и что, что немец? Маркс тоже был немцем…
— Маркс-то? Маркс был евреем. Об этом еще Ленин говорил, — не моргнув глазом, поправил Олесич. — А только это когда было — Маркс-то! Они, поди, про него давно уж позабыли. Их, немцев-то, Гитлер с Геббельсом так распропагандировали, что просто жуть. А нам теперь надо наоборот: поставить их обратно на идейный уровень. Вот я про что толкую. В Германии, скажем, мы тоже этим делом занимаемся, — понизил голос Олесич. — По части пролетарской сознательности и интернационализма. Ты, кстати, в каких войсках служил?
— В саперных, — ответил Малышев, все еще с трудом переваривая сказанное Олесичем.
— Понятное дело: саперы — они как бы на задней линии, а пехота всегда впереди, под знаменем, поэтому ей приходится разбираться, кто, значит, враг, а кто ни то ни се — гражданский одурманенный человек.
Олесич говорил теперь не спеша, с достоинством много повидавшего и повоевавшего человека, знающего себе цену, но Малышев слушал его с недоверием, будто этот человек приписывает себе то, что принадлежит другому.
Вообще говоря, Олесич Малышеву не нравился. Он не мог сказать с определенностью, почему не нравился, но едва он его увидел, как тут же и определил для себя, что от этого человека надо держаться подальше. Вот уж полгода Малышев работает в цехе, за это время сталкивался с мастером литейки практически ежедневно, потому что все требовало ремонта и, следовательно, его, Малышева, рук, и никакая кошка между ними не пробегала, но смутное ощущение опасности, исходящей от этого человека с бегающими глазами, чем дальше, тем усиливалось все более. Правда, когда он пытался узнать у других работяг, что это за человек, сменный мастер Олесич, они лишь пожимали плечами и оглядывались.
— Черт его знает! — удивившись вопросу, бормотнул напарник Малышева старый рабочий Егор Коптев и, проводив взглядом проходившего мимо Олесича, долго молчал, морща лоб и передергивая плечами, словно спорил сам с собой, обсуждая неожиданно возникший вопрос, но так ни к чему и не придя, поинтересовался, сощурив блеклые глаза:
— А ты чего интересуешься? По партийной линии или как?
— Странный он какой-то, — неопределенно ответил Малышев.
— Так ведь штрафник — известное дело. Там, в штрафбате или в штрафроте, все такие, — с убежденностью заключил Коптев, хотя сам не воевал, а всю войну проработал в эвакуации на Урале, по броне.
Впрочем, для Малышева и этого было достаточно: о штрафниках он судил по одному из солдат саперной роты по фамилии Посудников. Этот Посудников, встретив в одном из немецких городков, только что взятом нашими войсками, русскую девчонку лет шестнадцати, угнанную в Германию еще в сорок первом, заманил ее в подвал, полагая, что имеет на нее полные права, а она давай кусаться и царапаться, хотя, как он потом оправдывался, с немцами, небось, не брыкалась.
Так и не добившись у нее согласия, Посудников взял ее и застрелил.
Вся рота тогда очень возмутилась и чуть не устроила над ним самосуд, да начальство помешало. И Посудников загремел в штрафную роту. С тех пор при упоминании о штрафниках Малышев видел перед собой этого самого Посудникова, его отвратительную после того случая рожу, и ничего кроме презрения к штрафникам не испытывал. Так что и на Олесича, за что бы он ни попал в штрафбат, легла тень Посудникова.
Но этого явно было мало, чтобы понять, почему Олесич не понравился ему с первого взгляда. И Малышев решил, что Олесич — тот еще фрукт, а штрафбат — всего лишь закономерный эпизод в его биографии. Поэтому Малышев без восторга встретил приглашение мастера на швартен и шнапс. А с другой стороны, оно, может, и к лучшему: поближе присмотреться, разобраться, насколько он отвечает первому впечатлению.
Михаил Малышев был человеком обстоятельным и любил докапываться до сути в любом деле, и если представилась возможность докопаться до сути мастера Олесича, то надо эту возможность использовать. Но главное, конечно, Дитерикс — не бросать же его одного. Тем более что с некоторых пор Малышев чувствовал себя ответственным за немца, видя его одиночество, враждебность и непонимание со стороны многих рабочих и даже некоторого начальства. Стоило только поставить себя на место Дитерикса, чтобы понять, как ему трудно и одиноко в чужой стране. Вот сам Малышев не додумался пригласить немца к себе домой, а мастер Олесич додумался, хотя какое ему вроде бы до немца дело.
А еще Михаил Малышев должен взять у Дитерикса все, что тот знает и умеет, и попрактиковаться в немецком языке. Потому что с осени Михаил собирался пойти в вечернюю школу, в седьмой класс, а потом, после школы — в институт. Быть может, когда он станет инженером, его направят в Германию на стажировку. У немцев есть чему поучиться, хотя отовсюду только и слышно, что у нас, в СССР, самая передовая техника и технология в мире. Никто не спорит, но только в том смысле, рассуждал Малышев, что она передовая по своей идейной направленности, передовая в том смысле, что служит непосредственно трудящемуся человеку и всемирному коммунизму, а что касается ее чисто практической стороны, то тут до немцев нам еще топать и топать.
В Германии Малышев побывал на многих немецких заводах и посмотрел, что там и как, потому что их саперный батальон участвовал в демонтаже оборудования и отправке его в Союз. Увозили даже самое что ни есть старье. Но немецкое старье — это тебе не наше старье. Взять хотя бы их расточные станки. Выпущены в начале двадцатых, а смотрятся и работают, как новенькие, точность и все параметры держат тик в тик. Конечно, и у нас тоже кое-что имеется, но все-таки не то: вроде как тут золотник, да там золотник среди кучи дерьма поблескивает, а у немцев все ровненько, все работает в одной упряжке и все блестит, даже если старое. Впрочем, это вполне объяснимо: Советский Союз все должен был делать для себя сам, а тем же немцам помогали империалисты всего мира, чтобы потом натравить их на страну социализма. Так, по крайней мере, объяснял это положение замполит их саперного батальона. И не верить ему у Малышева не было оснований, потому что на немецких заводах встречались и английские станки, и швейцарские, и французские, и американские.