Жернова. 1918–1953. После урагана — страница 40 из 118

— Дед Пихто.

— Анекдот рассказал.

— Что за анекдот?

— Ну-у… Про то, как взвод солдат затащил в сарай немку и давай ее наяривать. А тут политрук: зачем, такие-сякие, нарушаете свой моральный уровень? А они ему в ответ: никак нет, товарищ политрук, мы не нарушаем, а как раз наоборот — поднимаем. Политрук тогда и спрашивает: а еще пару взводов пропустить можно?

— Ну и что?

— Ничего. Пропустили, а немка померла.

— Прямо вот так и рассказал?

— Так прямо и рассказал.

— И про политрука тоже?

— Точно не помню, — замялся Олесич. — Может, и не политрук, а командир.

— Про политрука сам, выходит, придумал? — усмехнулся Вилен.

— Чего ты мне все шьешь и шьешь? — пошел на «ты» и Олесич. — Придумал, приду-умал! Ты спрашиваешь — я отвечаю. Опять же, анекдот этот старый, его еще, говорят, в первую мировую рассказывали.

— За анекдот, порочащий советскую действительность, статья, между прочим, полагается: до десяти лет строгого режима с лишением прав.

Олесич отвернулся и принялся безразлично ковырять носком парусиновых штиблет выбоину в бетонном полу. Владлен молчал, поглядывая на Олесича, потом усмехнулся, похлопал его рукой по коленке, произнес ободряюще:

— А если и присочинил малость, так это ничего: в нашем деле без этого нельзя. У человека, особенно у чекиста, должна иметься хорошо развитая фантазия. Потому что факты сами по себе ничего не значат, а значит то, как эти факты меж собой увязаны. Преступник вот этого самого больше всего и боится, что подоплека его преступления будет разгадана. Есть такая школьная теорема… или аксиома — я уж позабыл: через две точки можно провести только одну прямую линию. Это в математике. А в нашем деле — все наоборот: в прямую линию надо уложить все точки, какие имеются в наличии, то есть все факты. Соображаешь? — И почти без всякого перехода и даже не меняя интонации: — Между прочим, говорят, ты стал частенько поколачивать свою жену. С чего бы это?

Олесич нахмурился, опустил голову еще ниже. Не дождавшись ответа, Вилен заговорил снова:

— Я понимаю: баба — она баба и есть. Иногда для острастки необходимо. Но она же у тебя с синяками ходит, а это привлекает внимание. Ты не маленький и должен понимать, что нам совсем ни к чему, чтобы к тебе внимания было больше, чем требуется. Тем более что вопрос о твоем восстановлении в партии практически решен… Или ты не собираешься восстанавливаться?

— Почему не собираюсь? Я всегда всей душой. А только она мне этого немца, Дитерикса, никак простить не может: деревню ее немцы спалили, родителей поубивали, вот она и… А так чего ж… Я понимаю.

Олесич врал: Верку он лупил не за то, что она поминала ему гостевание фрица, а потому, что сладко было чувство упоения и восторга, которое он испытал, когда бил Верку в первый раз. Примерно такое же чувство он испытывал, когда стрелял в лейтенанта Кривоносова — жуткое чувство опьянения собственной смелостью и способностью сделать нечто невероятное и ужасное. Правда, каждый раз теперь приходилось это чувство вызывать в себе самому, распаляя себя и доводя до истерики, но он уже не мог без этого, как не мог без стакана водки или самогонки, и раз в неделю находил повод, чтобы придраться к жене, заводился и пускал в ход кулаки. А когда он однажды совершенно случайно попал Верке в лицо и разбил ей губы, то при виде крови впал в такую ярость, что уже не помнил самого себя. Хорошо, что Верка сумела вырваться и убежать к соседям, а так бог знает, что бы он с нею сделал.

— Так ты учти, Аверьяныч, — не скрывая угрозы, произнес Вилен, — нам эти эксцессы ни к чему. Начальство тебя ценит, ты у нас теперь в штате, деньги тебе платим и твой моральный облик нам не безразличен.

— Так я что ж, я понимаю, — вздохнул Олесич.

— Теперь о деле, — и в голосе Вилена зазвучали еще более жесткие интонации. — Значит, все, что ты мне тут рассказал, напишешь и положишь в условленном месте. С немца и дружка его глаз не спускай: очень их дружба антисоветчиной попахивает. А речь немца на суде — самая антисоветчина и есть. А ты говоришь — хло-опали… — усмехнулся Вилен. И далее все тем же нетерпимым тоном: — Наша с тобой задача — провести линию через множество разных точек, которые расставляют немец и твой слесарь, и чтобы эта линия была прямая. Соображаешь? Вот в этом направлении и действуй.

Вилен поднялся с ящика, выгнул грудь колесом, потянулся, хрустя суставами. Расстегнутый пиджак его разъехался, открыв желтую кобуру под мышкой на левом боку и черную рифленую рукоять пистолета.

— А теперь идите, — приказал Вилен, переходя на «вы». — Вон туда, в ту дверь. Перед выходом на улицу сделайте вид, что застегиваете штаны. На всякий случай.

Глава 8

Прошло несколько дней, а на заводе и по всей Константиновке не утихали разговоры о происшествии на выездной сессии народного суда. Выступление на суде немца толковалось вкось и вкривь. Особенно много спорили о том, почему судья установила такую маленькую меру наказания: двоим слесарям по два года лагерей, кладовщику — восемь, а женщине те же два года, но условно, как матери-одиночке многодетного семейства.

Одни расценивали это небывало мягкое наказание как результат выступления немца, другие считали, что существует на этот счет какое-то решение партии, правительства и лично товарища Сталина, но что это решение от народа скрывают, а немец про это узнал, вот и результат; третьи доказывали, что это дело связано с политикой, в том смысле, что образуется немецкое социалистическое государство, и немцы должны видеть, что такое социализм и все такое-этакое.

Почему-то в цехе за разъяснениями все лезли к Михаилу Малышеву, будто тот был вхож в самые высокие круги. К нему приходили даже из других цехов, иногда останавливали на улице, и всегда с оглядкой, всегда почти шепотом спрашивали, что бы это значило и не выйдет ли какого послабления в законном порядке. Не проходило часа, чтобы в мастерскую кто-нибудь не зашел и не завел разговор об этом злополучном суде. И ведь не прогонишь.

Подойдет кто-нибудь, встанет, смотрит, как работает Михаил, а потом начнет:

— А вот скажи, Михаил, чего это немец вздумал за нашего брата заступаться? Сам он это придумал или такая линия вышла?

Еще кто-нибудь подойдет. Стоят, смолят папиросы или самокрутки и рассуждают промеж себя. И тут же непременно появляется мастер Олесич.

Раньше, между прочим, он не так себя вел, мастер-то. Увидит, что народу собралось слишком много, и, хоть ты еще и двух затяжек не сделал, уже орет: «Долго прохлаждаетесь! Работать надо! Работать!» А тут подойдет, стоит и слушает, не разгоняет. Только люди, завидев его, умолкают, торопливо докуривают и расходятся по местам. Не любят почему-то в цехе мастера Олесича, хотя он не хуже и не лучше других мастеров.

Малышеву эти посещения не только работать мешают, а еще ставят — как члена партии — в неловкое положение. Его, между прочим, самого занимают те же вопросы, но больше всего — почему Франц Дитерикс после суда начал всех сторониться? Казалось бы, должно быть наоборот: отношение к немцу переменилось резко, о нем говорили уважительно, с ним здоровались приветливо, а появление Дитерикса на работе отмечалось улыбками и веселыми кивками. А он будто всего этого не замечал. Или расценивал как-то совсем по-другому: то есть по-своему, по-немецки.

До суда с работы домой Малышев и Дитерикс почти всегда уходили вместе, на углу парка пивка попьют, покалякают о том о сем, зайдут к Дитериксу, партейку в шахматы сгоняют, если у Малышева дома нет срочных дел. А иногда идут прямо к Малышеву домой, и Дитерикс по дороге обязательно цветов купит и поднесет их фрау Элизабет, то есть матери Михаила.

И старается чем-нибудь по дому помочь, хотя Михаил и все домашние протестуют, но чаще для вида, потому что понимают: хочется человеку в домашней обстановке побыть и вести себя по-домашнему же. А теперь… Подходил Михаил раза два к Дитериксу, но тот все бочком, бочком и — в сторону. Даже обидно как-то…

И тут прошел слух, что Дитерикс собирается вернуться в Германию. Более того: не в Восточную, а в Западную, что уж совершенно непонятно, если учесть, что сам Дитерикс вроде бы за социализм. Может, это лишь слухи, но проверить их достоверность у самого Дитерикса Малышев не решался: обидится, чего доброго.

Еще одним следствием выездного суда было секретное заседание парткома под председательством парторга ЦК Горилого Павла Демьяныча, и будто на том заседании по выговору получили те члены парткома и профкома, которые на суде присутствовали. И даже будто бы сам Градобоев Петр Сидорович.

Впрочем, наверняка никто ничего не знал.

А некоторое время спустя состоялось партийное собрание литейного цеха. Восемнадцать коммунистов собрались в ленинской комнате, и перед ними выступил один из членов парткома. Он говорил о том, что среди части советского общества наблюдается шатание и неустойчивость, что некоторые люди подпали под тлетворное буржуазное влияние, что эти отщипенцы ни во что не ставят советскую науку и культуру, превознося все западное, что это особенно коснулось интеллигенции, ученых, писателей и всяких там композиторов и художников, что, наконец, это тлетворное влияние начало проникать даже в рабочую среду, вызвав определенное беспокойство ЦК партии и лично товарища Сталина, что называется это мелкобуржуазное явление космополитизмом. Отсюда делались выводы: все коммунисты, какой бы кто пост ни занимал, должны сплотиться и не допустить влияния этого явления, а носителей его выводить на чистую воду.

О суде на парткоме не было произнесено ни слова, о немце тоже. Так ведь Малышев ни с кем из интеллигенции дружбу не водил, разве что придет в мастерскую кто из технологического отдела — и то по работе, а так и живут итээровцы в своем — итээровском — квартале, и на работу ходят почти на два часа позже, и с работы. Им даже огороды выделили совсем в другой стороне, и возят их туда на автобусе не только по воскресеньям, но и по будням. Только Малышев им не завидует. Он вообще никому не завидует, а что касается инженеров, то он и сам когда-нибудь станет инженером, будет ходить в чистой одежде, но жить все равно будет в своем доме.